Strict Standards: Declaration of plgVideoboxHtml5Video::getThumb() should be compatible with Video::getThumb($id = false) in /home/u160179/russkiy-literaturaru/www/plugins/videobox/html5video/html5video.php on line 15

Strict Standards: Declaration of plgVideoboxSoundCloudVideo::getThumb() should be compatible with Video::getThumb($id = false) in /home/u160179/russkiy-literaturaru/www/plugins/videobox/soundcloudvideo/soundcloudvideo.php on line 59

Strict Standards: Declaration of plgVideoboxVimeoVideo::getThumb() should be compatible with Video::getThumb($id = false) in /home/u160179/russkiy-literaturaru/www/plugins/videobox/vimeovideo/vimeovideo.php on line 58

Strict Standards: Declaration of plgVideoboxYouTubeVideo::getThumb() should be compatible with Video::getThumb($id = false) in /home/u160179/russkiy-literaturaru/www/plugins/videobox/youtubevideo/youtubevideo.php on line 60
Сайт учителя русского языка и литературы - Сайт учителя русского языка и литературы
^Наверх

Персональный сайт учителя

Словари русского языка

Проверь слово
www.gramota.ru

Прикрепленное видео

Авторизация на сайте

Участие в рейтинге сайтов

Статистика сайта

     
Фильтр
  • 155 лет со дня рождения А. П. Чехова

    Жизненный и творческий путь А. П. Чехова

    ДЕТСТВО. СЕМЬЯ. ТАГАНРОГ

    Антон Павлович Чехов родился 17 (29) января 1860 года в городе Таганроге. Он был третьим сыном в семье купца третьей гильдии Павла Егоровича Чехова и Евгении Яковлевны Чеховой (урождённой купеческой дочери Морозовой). Сам Антон Павлович считал днём своего рождения 16 января: возможно, в метрической книге была сделана неверная запись, и день рождения записали по дню святого Антония, именем которого ребёнок был крещён.

    Уже, будучи взрослым, Чехов написал о доме на Полицейской улице, в котором родился: «Дивлюсь, как это мы могли жить в нём?» Действительно, в трёх крошечных комнатках общей площадью 23 метра к моменту рождения Антона жили, кроме родителей, два его старших брата – Александр (1855) и Николай (1858). Младшие – Иван (1861), Мария (1863) и Михаил (1865) – родились уже на других квартирах.

    Таганрог был в те годы портовым городом с хорошими театрами и обширной морской торговлей, и это давало возможность почувствовать, что «кроме этого мирка, есть ведь ещё и другой мир».

    Но посетив город своего детства в 1887 году, А. П. Чехов по-другому отозвался о нем: «Как грязен, пуст, ленив, безграмотен и скучен Таганрог....Такая кругом Азия, что я просто глазам не верю. 60 000 жителей занимаются только тем, что едят, пьют, плодятся, а других интересов – никаких... Нет ни патриотов, ни дельцов, ни поэтов, ни даже приличных булочников».

    Сделав это наблюдение, Чехов подарил Таганрогу свою личную библиотеку и до конца жизни присылал в неё новые книги. Едва ли он ожидал, что вследствие этого жизнь таганрогских обывателей станет высокодуховной. Но Чехов не был бы Чеховым, если бы ограничился ролью стороннего наблюдателя.

    Детство его прошло в доме на углу Монастырской улицы и Ярмарочного переулка. На первом этаже помещалась лавка отца, на втором – квартира.

    Лавка Павла Егоровича Чехова (в ней продавалось буквально все: масло, рыба, орехи, оливки, крупы, чай, кофе, табак, вакса, сургуч, пуговицы и всякая всячина; здесь же можно было выпить рюмку водки и почитать газету) стала теперь одним из чеховских музеев Таганрога.

    Собственная лавка – то есть возможность завести своё дело и таким образом «выбиться в люди» – была для Павла Егоровича целью жизни. Его отец Егор Михайлович был крепостным, который, по его собственным словам, «глубоко завидовал барам – не только их свободе, но и тому, что они умеют читать». Ещё до отмены крепостного права Егор Михайлович выкупил на волю свою семью. (Дочь, на которую не хватило денег, он получил в придачу.) Выходя из крепостных, он забрал с собой два сундука с книгами.

    В то время Павлу Егоровичу было шестнадцать лет, он стремился (и вскоре сумел) приобрести капитал – небольшой, но достаточный для того, чтобы чувствовать себя независимым и в будущем видеть независимыми своих детей. Это была одна из иллюзий Павла Егоровича, цену которой хорошо узнал впоследствии его великий сын. «Я страшно испорчен тем, что родился, вырос, учился и начал писать в среде, в которой деньги играют безобразно большую роль», – признавался писатель много лет спустя, вспоминая своё детство и раннюю юность.

    Чехов никогда не забывал о крепостном происхождении своего деда и купеческих стремлениях отца. Он помнил об этом не просто как о факте семейной истории, но как о явлении. Он был интеллигентом в первом поколении, заплатившим за свою интеллигентность высокую цену строжайшего самовоспитания. Об этом он писал А. С. Суворину: «Напишите-ка рассказ о том, как молодой человек, сын крепостного, бывший лавочник, певчий, гимназист и студент, воспитанный на чинопочитании, целовании поповских рук, поклонении чужим мыслям, благодаривший за каждый кусок хлеба, много раз сечённый, ходивший по урокам без калош, дравшийся, мучивший животных, любивший обедать у богатых родственников, лицемеривший и Богу и людям без всякой надобности, только из сознания своего ничтожества, – напишите, как этот молодой человек выдавливает из себя по каплям раба и как он, проснувшись в одно прекрасное утро, чувствует, что в его жилах течёт уже не рабская кровь, а настоящая человеческая...»

    Неудивительно, что Чехов с детства приобрел стойкий иммунитет к покаянному народолюбию, которое стало камнем преткновения для многих русских художников, в том числе и для Льва Толстого. «Во мне течёт мужицкая кровь, и меня не удивишь мужицкими добродетелями, – писал Чехов. – Я с детства уверовал в прогресс и не мог не уверовать, так как разница между временем, когда меня драли, и временем, когда перестали драть, была страшная. Я любил умных людей, нервность, вежливость, остроумие...»

    Павел Егорович был человеком настолько своеобразным, что нельзя нарисовать его образ только белой или только чёрной краской. С одной стороны, невозможно было не видеть того, о чём писал Антон Чехов брату Александру: «Я прошу тебя вспомнить, что деспотизм и ложь сгубили молодость твоей матери. Деспотизм и ложь исковеркали наше детство до такой степени, что тошно и страшно вспоминать. Вспомни те ужас и отвращение, какие мы чувствовали во время оно, когда отец за обедом поднимал бунт из-за пересоленного супа или ругал мать дурой». К старости характер Павла Егоровича сильно изменился, и он жалел о своём тогдашнем деспотизме.

    С другой стороны, Антону Павловичу принадлежат слова о том, что талант у него  – со стороны отца. И им же написано: «Отец и мать единственные для меня люди на всём земном шаре, для которых я ничего никогда не пожалею. Если я буду высоко стоять, то это дело их рук, славные они люди, и одно безграничное их детолюбие ставит их выше всяких похвал, закрывает собой все их недостатки, которые могут появиться от плохой жизни, готовит им мягкий и короткий путь, в который они веруют и надеются так, как немногие».

    Сохранилось немало свидетельств отцовского деспотизма Павла Егоровича. Главное из них – постоянные физические наказания, которым подвергались дети: за шалость, за плохие отметки, одним словом, за каждую мелочь. Будучи глубоко религиозным человеком, Павел Егорович был уверен в том, что, наказывая сыновей, свято исполняет свой родительский долг. Для детей же, особенно для Антона, с детства обладавшего обострённым чувством собственного достоинства, воспоминания о наказаниях остались самыми унизительными и ужасными воспоминаниями жизни.

    Религиозность Павла Егоровича проявлялась и в тщательном соблюдении церковных обрядов. В этом он, по упоминаниям Александра Чехова, был «аккуратен, строг и требователен»: «Если приходилось в большой праздник петь утреню, он будил детей в два и в три часа ночи и, невзирая ни на какую погоду, вёл их в церковь. Ранние обедни пелись аккуратно и без пропусков, невзирая ни на мороз, ни на дождь, ни на слякоть и глубокую, низкую грязь немощёных таганрогских улиц. По возвращении от обедни домой пили чай. Затем Павел Егорович собирал всю семью перед киотом с иконами и начинал читать акафист». Затем один из сыновей шёл в лавку, чтобы приглядывать за работниками, а остальные – к поздней обедне. После Всенощной дома читались на сон грядущий «правила». Кроме того, Павел Егорович организовал церковный хор, в котором его старшие сыновья пели партии дискантов, а Антон – альта. Спевки происходили два-три раза в неделю – опять-таки, невзирая на плохую погоду или усталость детей после учебы в гимназии и работы в лавке.

    Нетрудно догадаться, что всё это было нелегко для детей. «Когда, бывало, я и два мои брата среди церкви пели трио «Да исправится» или же «Архангельский глас», на нас все смотрели с умилением и завидовали моим родителям, мы же в это время чувствовали себя маленькими каторжниками», – признавался Чехов в 1893 году.

    Эти слова можно было бы считать подтверждением того, что детство его было несчастливым. Но не стоит забывать, что Чехов был человеком с глубоким и не односторонним восприятием любых жизненных явлений. «А что такое счастье? Кто это знает? – спрашивал он Л. А. Авилову летом 1901 года. – По крайней мере, я лично, вспоминая свою жизнь, ярко сознаю своё счастье именно в те минуты, когда, казалось тогда, я был наиболее несчастлив». Никто не знает, к какому периоду своей жизни относил Антон Павлович эти слова...

    Во всяком случае, во всех своих рассказах, связанных с церковью, – «Святой ночью», «Кошмар», «Панихида» (1886), «На Страстной неделе», «Перекати-поле» (1887), «Студент» (1894), «Убийство» (1895) и др. он показывает себя знатоком церковной службы. И не просто знатоком церковного чина, а человеком, который, при глубоком отвращении к показной религиозности, чувствует мощь и красоту службы, содержащей в себе нечто большее, чем гармоничные звуки песнопений и богатство церковного убранства. Не потому ли заглавный герой его рассказа «Архиерей» (1902), «слушая про жениха, грядущего в полунощи, и про чертог украшенный, чувствовал не раскаяние в грехах, не скорбь, а душевный покой, тишину и уносился мыслями в далёкое прошлое, в детство и юность, когда также пели про жениха и про чертог, и теперь это прошлое представлялось живым, прекрасным, радостным, каким, вероятно, никогда и не было».

    В детстве Чехов знал не только изнурительные обязанности в лавке и в церкви. Братья Чеховы занимались тем же, чем занимались их таганрогские сверстники: купались и ловили рыбу (Антон делал для этого поплавки в виде человечков); ловили птиц для продажи и степных тарантулов для развлечения; пускали самодельные воздушные шары, наполняя их светильным газом из уличных фонарей. (Правда, баловство с уличными фонарями было сурово пресечено отцом.)

    Едва ли деспотизм Павла Егоровича основывался на вздорности его характера. Таких людей, как он, называют людьми твердых правил. Став взрослыми, сыновья не разделяли отцовских убеждений. Но было в его повседневном поведении, в его требованиях к детям нечто, вызывавшее впоследствии понимание и уважение у самого проницательного из них, Антона. Павловича. Возможно, Павел Егорович понимал опасность для человека неукоренённости, разрыва с традициями. Он воспитывал своих детей так, как воспитывали его. Он считал, что подобное воспитание ему не повредило, – а значит, не повредит оно и сыновьям. Он считал, что сумел выбиться в люди, начав с сиденья в лавке, значит – и его сыновья должны были начинать свой жизненный путь с того же. (Кстати, в 1877 году Антон и сам мечтал стать богатым купцом. Он писал дяде: «Дай Бог России победить турку с трубкой, да пошли урожай вместе с огромнейшей торговлей, тогда я с папашей заживу купцом».)

    Многие житейские убеждения Павла Егоровича можно считать сомнительными. Но не вдвойне ли сомнительна (и возможна ли вообще?) человеческая жизнь без повседневных правил?

    Один из персонажей пьесы Чехова «Три сестры», муж Маши, гимназический учитель Кулыгин, поучает: «Наш директор говорит: главное во всякой жизни – это её форма... что теряет свою форму, то кончается – и в нашей обыденной жизни то же самое». Эти слова о форме, без которой жизнь кончается, много дают для понимания того, чем руководствовался в своей жизни Павел Егорович Чехов. Он, кстати, придавал огромное значение именно внешней форме – тому, как выглядит человек. Павел Егорович был мелким купцом, но никогда не одевался так, как это было принято в соответствующем сословии. Он носил не поддёвку и сапоги «бутылками», а цилиндр или мягкую шляпу, белоснежные манжеты, высокие воротнички и крахмальную сорочку. Вероятно, потребность одеваться аккуратно и со вкусом передалась Антону Павловичу от отца.

    Едва ли родители Чеховы готовили купеческую стезю для всех своих детей. Об этом свидетельствует уже то, что они по мере своих скромных материальных возможностей старались дать сыновьям такое образование, при котором не было особенной нужды в торговой деятельности. Правда, в основном это родительское стремление коснулось двух старших сыновей, так как ко времени, когда подрос Антон, семья сильно обеднела.

    Для старших братьев Александра и Николая приглашали на дом учителя-француза, с помощью которого мальчики свободно овладели языком. Капельмейстер городского сада учил Николая играть на скрипке. Греки были наиболее состоятельными и образованными людьми в Таганроге – и Павел Егорович отдал было Антона в греческую гимназию, предполагая впоследствии послать его учиться в Афинский университет. Правда, потом по настоянию матери Антон пошёл учиться в обычную гимназию.

    Однако стремлениям родителей дать детям хорошее образование не суждено было осуществиться. Жизнь очень скоро заставила их позабыть об «излишнем», каковым можно было считать классическое образование, и обратить все свои силы на «насущное»: материальное выживание.

    «ЧУВСТВО ЛИЧНОЙ СВОБОДЫ». «Я НАВСЕГДА МОСКВИЧ»

    В 1876 году иллюзии Павла Егоровича о возможности разбогатеть потерпели полный крах. Он не смог вовремя выплатить деньги, взятые в кредит для строительства нового дома, был признан банкротом и обращён из купеческого в мещанское сословие. (Евгения Яковлевна как дочь купца была так этим оскорблена, что впредь не подавала казённых прошений, чтобы не подписывать их «мещанка Чехова».) Павлу Егоровичу угрожала долговая яма, то есть тюрьма, и он вынужден был уехать – фактически бежать – в Москву вместе с женой и младшими детьми, Марией и Михаилом. К тому времени двое старших сыновей уже учились в Москве: Александр – на физико-математическом факультете Московского университета, Николай – в Школе живописи, ваяния и зодчества. Иван и Антон остались в Таганроге, чтобы закончить гимназию. Но уже через год Иван бросил учёбу и перебрался к родителям в Москву, так как не находил возможности заработать на жизнь в Таганроге. Вскоре он сдал экзамен на звание приходского учителя и получил место в подмосковном городе Воскресенске.

    Антон остался в Таганроге – без денег, без поддержки, одинокий и свободный. На жизнь он зарабатывал репетиторством. Репетиторство как хорошую статью дохода Павел Егорович одобрял, но за остальные занятия сына тревожился, понимая, чем может обернуться свобода для полного неясных стремлений, неопытного молодого человека. О своих опасениях он писал сыну из Москвы: «Мы боимся за тебя, как бы ты в отсутствии нашем не испортил своей нравственности, за тобою некому следить, как ты живёшь, и своя воля может молодого человека спортить».

    Будь на месте Антона кто-нибудь из старших сыновей – возможно, отцовские тревоги оказались бы не напрасны. Как показало будущее, Александр и Николай не обладали «своей волей», необходимой для того, чтобы выдержать разрушительный напор повседневности. Антон же, будучи предоставлен сам себе, обнаружил внутреннюю силу, необычную для шестнадцатилетнего юноши.

    Сначала родители предполагали, что со временем смогут вернуться в родной город, и поэтому ставили перед Антоном трудновыполнимую задачу: с одной стороны, он должен был продавать домашние вещи и высылать вырученные за них деньги в Москву, чтобы на них жила вся семья («Кровать продай Машенькину, а что за нее просить, мы и сами не знаем, как тебе Бог поможет, так и продай»); с другой – сохранить до лучших времён семейное добро («Вещи продавай только ненужные и лишние, потому что опустошим дом, а потом трудно будет наживать, что было»).

    В Москве Павел Егорович не сразу нашёл работу (впоследствии он получил место приказчика в лабазе), и семья бедствовала. Жили вшестером в маленькой комнате под лестницей, мать и сестра не имели возможности выходить на улицу из-за отсутствия шубы и тёплых башмаков. Есть приходилось в основном грибной суп: мясо и рыба были не но карману. Топить порою приходилось теми дровами, которые Николай таскал с проходящих по улице подвод.

    Вскоре старшие братья стали жить отдельно, устранившись от семейных тягот. На шестнадцатилетнего Антона легли материальные заботы о семье, которые показались бы тяжёлыми и человеку более взрослому и опытному. Письма к нему родных полны просьб о деньгах.

    Впрочем, к сознанию своей ответственности за повседневные, бытовые дела семейства Антону было не привыкать. По воспоминаниям его тетки, сестры Евгении Яковлевны, он с отроческих лет выполнял по дому обязанности, которые даже в мещанских семьях (не говоря уже о дворянских, хотя бы и самых бедных) были делом прислуги: покупал на базаре провизию, убирал квартиру, делал ремонт в жилых комнатах. Он хорошо представлял себе, что такое убогий быт, «отсасывающий», по его выражению, у человека крылья. И, как это было свойственно ему во всём, не высказывал однозначного отношения к этому. По воспоминаниям И. А. Бунина, Чехов «иногда говорил:

    – Писатель должен быть нищим, должен быть в таком положении, чтобы он знал, что помрёт с голоду, если не будет писать, будет потакать своей лени. Писателей надо отдавать в арестантские роты и там принуждать их писать карцерами, поркой, побоями... Ах, как я благодарен судьбе, что был в молодости так беден!

    ...А иногда говорил совсем другое:

    – Писатель должен быть баснословно богат, так богат, чтобы он мог в любую минуту отправиться в путешествие вокруг света на собственной яхте, снарядить экспедицию к истокам Нила, Южному полюсу, в Тибет и Аравию, купить себе весь Кавказ или Гималаи... Толстой говорит, что человеку нужно всего три аршина земли. Вздор – три аршина земли нужно мёртвому, а живому нужен весь земной шар. И особенно – писателю...».

    Сохранилось мало свидетельств о самостоятельной жизни юноши Чехова в Таганроге. Между тем эти три года были очень важны для формирования его личности. «Необходимо чувство личной свободы, а это чувство стало разгораться во мне только недавно. Раньше его у меня не было», – считал Чехов. Эти слова почти дословно повторяет его герой, старый профессор в «Скучной истории»: «Я не скажу, чтобы французские книжки были и умны, и талантливы, и благородны, но они не так скучны, как русские, и в них не редкость найти главный элемент творчества – чувство личной свободы,...»

    Невозможно назвать то «прекрасное утро», которое упоминает Чехов, говоря о «выдавливании из себя раба». Но то, что сознание собственного достоинства начало просыпаться в нём в годы таганрогской одинокой жизни, – едва ли подлежит сомнению. «Среди людей нужно сознавать своё достоинство», – наставляет он брата Михаила в письме.

    Это же письмо к брату даёт представление и о его тогдашних литературных вкусах. Чехов читал в то время Сервантеса, а также в связи с Сервантесом статью Тургенева «Гамлет и Дон-Кихот», читал «Фрегат «Паллада» Гончарова и «Хижину дяди Тома» Бичер-Стоу (от последней осталось «неприятное ощущение, которое чувствуют смертные, наевшись не в меру изюму или коринки»). Разумеется, изучал он в это время и всё то, что положено было изучать ученику классической гимназии: всеобщую и русскую историю, историю Древней Греции и Рима, географию России, теорию словесности, историю русской словесности. Кстати, его гимназические успехи, в том числе по нелюбимому древнегреческому языку, стали после отъезда семьи не в пример лучше: неудивительно, ведь он избавился от многих отвлекавших его от учёбы обязанностей – в лавке, в церкви.

    Кроме того, Антон Чехов большую часть свободного времени отдавал сильнейшему увлечению своей юности – театру. Многие его соученики по гимназии вспоминают, что он был заядлым театралом, несмотря на то, что посещение театра было для гимназистов нелёгким делом: каждый раз следовало получать разрешение у начальства. Впрочем, гимназисты умели обходиться и без разрешений, используя знакомства в театральной среде.

    Таганрог был в то время театральным городом. Сюда приезжали на гастроли разнообразные труппы, в том числе итальянские. На сцене городского театра шли оперетты и водевили, многие из которых можно было отнести к образцам жанра: «Парижская жизнь» и «Перикола» Ж. Оффенбаха, водевили Ф. Кони, П. Каратыгина, Д. Ленского, а также произведения русской и мировой классики – Шиллера, Шекспира, Грибоедова, Лермонтова, Сухово-Кобылина, Гоголя, Островского. Гимназист Чехов не пропускал ни одного спектакля, но кроме того – был знаком со многими местными артистами. Вероятно, уже тогда сложился в его сознании тип русского провинциального актера – «человека легкомысленного до могилы, взбалмошного, часто порочного, но неутомимого в своих скитаниях, выносливого как камень, бурного, беспокойного, верующего и всегда несчастного, своею широкою натурой, беззаботностью и небудничным образом жизни напоминающего былых богатырей» («Юбилей», 1886).

    Одинокая жизнь в Таганроге ознаменовалась написанием пьес «Безотцовщина» и «Нашла коса на камень» и водевиля «Недаром курица пела».

    Драма «Безотцовщина» получила известность в наше время благодаря фильму Никиты Михалкова «Неоконченная пьеса для механического пианино». Действие драмы происходит в южной российской губернии – в годы, когда после отмены крепостного права, по словам одного из персонажей, «всё смешалось до крайности, перепуталось», отношения между поколениями «отцов и детей» пришли к глубокому конфликту.

    Сохранились свидетельства того, что, приехав в Москву на каникулы, Чехов предлагал свою пьесу великой актрисе Малого театра Марии Ермоловой – ни более ни менее как для бенефиса! Разумеется, в постановке было отказано. Едва ли Ермолова даже прочитала произведение начинающего драматурга: этим занимались специально состоявшие при ней люди.

    В обращении молодого провинциального автора к знаменитой актрисе чувствуется одновременно и наивность, и ощущение собственных сил – ещё не нашедших выхода, но уже властно определяющих будущий путь художника. Это ощущение составляет и самую сущность пьесы. Исследователь творчества Чехова М. Громов писал о «Безотцовщине», многие мотивы которой воплотились в будущих произведениях Чехова: «Пьеса создавалась с непростительной, возможной лишь в ранние годы расточительностью. Это одновременно и драма, и комедия, и водевиль – или, вернее сказать, ни то, ни другое, ни третье, – но, кроме того, это еще и хаос, весьма похожий на реальную русскую жизнь....Но десять с лишним печатных листов – это прежде всего труд, невыполнимый без настойчивости и воли. У Чехова – и это главное – хватило воли, чтобы довести труд до конца; он сделал это в возрасте, когда человек менее всего склонен к усидчивости и терпению, когда он живёт увлечениями и мечтами, чаще всего несбыточными».

    По окончании гимназии Чехов решил поступать на медицинский факультет Московского университета. Трудно сказать, что повлияло на его выбор: он не оставил никаких свидетельств об этом. Учёба не обещала быть лёгкой – и потому, что медицинский факультет был одним из самых трудных, и потому, что в Таганрогской гимназии не преподавались химия и биология. Эти предметы Чехов изучал самостоятельно, уже будучи студентом. После первого курса он сдал их на «отлично».

    В 1879 году Чехов навсегда покинул Таганрог и приехал в Москву: без неё он не мыслил своей жизни. Чехову принадлежат слова, под которыми и сегодня могли бы подписаться многие провинциалы, чувствующие в себе силы, воплощение которых возможно только в Москве: «Кто привыкнет к ней, тот не уедет из неё. Я навсегда москвич».

    «ЗАНЯТИЕ МЕДИЦИНСКИМИ НАУКАМИ». «МАЛАЯ ПРЕССА»

    Став студентом медицинского факультета Московского университета и обосновавшись в столице, Чехов сразу понял то, что оставалось – и в наши дни остаётся – непонятным для многих молодых людей, приезжающих в Москву с наполеоновскими планами. Он понял, сколько всего должен изменить в себе, чтобы «не стоять ниже уровня среды, в которую попал». Имелось в виду многое: от таганрогского выговора («Безотцовщина» – как, видимо, и тогдашняя речь Чехова – пестрела диалектизмами вроде «рипеть», «пихать» и т. п.) и орфографических ошибок (поступая в университет, Чехов написал в прошении на имя ректора, что просит зачислить его «по медицынскому факультету») – до привычек и черт характера.

    Слова Чехова: «Что писатели-дворяне брали у природы даром, то разночинцы покупают ценою молодости», – кажутся неактуальными многим современным молодым людям. Канули в прошлое упоминаемые Чеховым сословия. Юноши с амбициями хотели бы «покупать» для себя нечто иное, чем их сверстники сто лет назад.

    Но Чехов не был бы Чеховым, если бы в своих размышлениях о жизни ограничивался преходящими явлениями.

    Житейские ценности с течением времени меняются (впрочем, едва ли радикально), но способ их достижения остаётся для талантливого человека прежним. И жизненные пропасти будущего, о которых не имеет понятия молодость, не исчезают с развитием науки и техники.

    Перед глазами девятнадцатилетнего Антона Павловича был пример его братьев Александра и Николая – талантливых людей, которые были ему неизмеримо дороги на протяжении всей его жизни.

    Природа щедро одарила старших братьев Чеховых: Александра – беллетристическим талантом, Николая – талантом живописца. Имея живой, острый ум, Александр Чехов восхищал брата Антона своими письмами, в которых как никто умел передать настроение или дать объемное, яркое описание. «Если бы писал так рассказы, как пишешь письма, то давно бы уже был великим, большим человеком», – писал ему Антон.

    Вообще, письма Чехова к братьям полны страстных внушений о том, как важно самовоспитание для талантливого человека их круга. «Воспитанные люди, – писал Антон Павлович в 1886 году брату Николаю, – по моему мнению, должны удовлетворять следующим условиям:

    Они уважают человеческую личность, а потому весьма снисходительны, мягки, вежливы, уступчивы....Они прощают и шум, и холод, и пережаренное мясо, и остроты....Они не уничижают себя с той целью, чтобы вызвать в другом сочувствие. Они не играют на струнах чужих душ, чтобы в ответ им вздыхали и нянчились с ними. Они не говорят: «Меня не понимают!» или: «Я разменялся на мелкую монету!»...Они не суетны. Их не занимают такие фальшивые бриллианты, как знакомства с знаменитостями, рукопожатие пьяного Плевако....Они воспитывают в себе эстетику».

    Для Антона Павловича мучительно было видеть, как одарённые и любимые им братья растрачивают себя на пьянки и безалаберную, не требующую усилий жизнь. «Николка шалаберничает; гибнет хороший, сильный русский талант, гибнет ни за грош... Ещё год-два – и песня нашего художника спета. Он сотрется в толпе портерных людей....Что он теперь делает? Делает всё то, что пошло, копеечно, а между тем в зале стоит его начатая замечательная картина», – сокрушался Чехов в 1883 году. Он пытался помочь брату, объяснить ему то, что понял сам: талантливому человеку гораздо более, чем бездарному, необходимо держать себя в узде жесткого самоограничения, не потакать низменным инстинктам. «Тут нужны беспрерывный дневной и ночной труд, вечное чтение, штудировка, воля...»

    Старшие братья Чеховы менее всего были к этому склонны. «Сказывается плоть мещанская, выросшая на розгах, у рейнского погреба, на подачках. Победить её трудно, очень трудно!» – писал Чехов Николаю. Он начисто отметал утверждения о непонятости их окружающими: «Для меня лично ты не составляешь загадки....И к тому же твоя жизнь есть нечто такое психологически несложное, что понятно даже не бывшим в семинарии....Ты часто жаловался мне, что тебя «не понимают!!». На это даже Гёте и Ньютон не жаловались... Жаловался только Христос, но тот говорил не о своём «я», а о своём учении... тебя отлично понимают...»

    В ежедневном самовоспитании Чехов не признавал мелочей, не преуменьшал значения внешней опрятности, без которой невозможна опрятность душевная: «Воспитанные люди... не могут уснуть в одежде, видеть на стене щели с клопами, дышать дрянным воздухом, шагать по оплёванному полу, питаться из керосинки....Они не трескают походя водку, не нюхают шкафов, ибо знают, что они не свиньи. X... самолюбие надо бросить... 30 лет скоро! Пора!»

    В этих строках за горячими – и не всегда цензурно выраженными – увещеваниями виден и образ жизни брата Николая, и отчаяние, которое его жизнь вызывала у брата Антона. Схожую с Николаем жизнь вёл и Александр, который позволял себе делать долги в расчёте на выигрыш в лотерее или впадать в запой, ссылаясь на обременённость семейными заботами.

    Антону Чехову казалось, что братья своими руками погубили то, что было дано им от Бога, и сделались жертвами «того неумолимого закона, по которому из сотни начинающих и подающих надежды только двое, трое выскакивают в люди, все же остальные попадают в тираж, погибают, сыграв роль мяса для пушек...» («Талант», 1886). Но, возможно, любовь к родным людям не позволяла Чехову сказать и о другом: масштаб дарования Александра и Николая был не так велик, чтобы заставить их следовать по пути искусства, не отклоняясь от него по малодушию и лени.

    Александр Чехов до конца жизни оставался литератором средней руки, автором газетной беллетристики со стойким комплексом неполноценности, который он выплёскивал в письмах к Антону: «Я – брат того Чехова, который... Менелай – муж царицы, а я – твой брат...»

    Судьба Николая сложилась ещё более трагично. «Художественное поражение было главным, – считает чеховед А. Чудаков. – Богемный быт, беспорядочная жизнь – всё это было уже производным. Рисунок, иллюстрирующий две-три юмористические реплики, можно было сделать за один вечер в номерах Бултыхина или в трущобах Каланчевки».

    Только Антону Чехову дано было преодолеть соблазн лёгкой (а в художественном отношении тупиковой) жизни литератора «малой прессы». Он единственный из братьев смог освободиться от оков поденщины, усвоив всё лучшее, что давала литератору ежедневная заказная работа для юмористических журналов: свободу от канонов и сложившихся литературных школ, виртуозное владение композицией, возможность пробовать самые разные повествовательные манеры.

    В круг пишущих для так называемой «малой прессы» – то есть для коммерческих изданий, в основном юмористических, а также для легкого семейного чтения – ввёл Чехова брат Александр. С этими же изданиями сотрудничал как художник и Николай Чехов. К «малой прессе» относились журналы «Стрекоза», «Зритель», «Будильник», «Сверчок», «Осколки», «Свет и тени» и многие другие. Издавали их зачастую люди, далёкие от литературы, – купцы, промышленники. Между журналами шла жесткая конкуренция, заставлявшая бороться за каждого, в том числе весьма невзыскательного читателя. Постоянными журнальными жанрами были фельетоны – еженедельные, театральные, дачные, рождественские; пародии, причем не столько литературные, сколько на судебные речи, поваренные книги, театральные афиши и объявления; небольшие водевили; юмористические «мелочи» – сценки, рассказы объёмом до 200 строк (в том числе святочные), остроты, анекдоты, подписи к рисункам.

    Писатели с именем считали для себя позорным печататься в подобных изданиях. Исключение составлял разве что Н. Лесков, печатавший в «Осколках» небольшие рассказы. У студента-медика Антона Чехова не было ни литературного имени, ни денег, зато была зависящая от его доходов большая семья и – колоссальная творческая энергия. Он стал сотрудником «малой прессы» и начал писать во всех её жанрах.

    Первая его публикация состоялась 9 марта 1880 года в петербургском еженедельнике «Стрекоза». Это было «Письмо донского помещика Степана Владимировича N. к учёному соседу д-ру Фридриху». В этом произведении ничего ещё нет не только от великого писателя Антона Павловича Чехова, но даже от прекрасного юмориста Антоши Чехонте (этим псевдонимом – по своему гимназическому прозвищу – Чехов чаще всего подписывал публикации тex лет; всего же у него было тогда более 50 псевдонимов). Но именно в «Письме к учёному соседу» появился первый чеховский афоризм, до сих пор цитируемый во всех случаях, когда надо обозначить «точную меру невежества, абсолютный интеллектуальный нуль, ниже которого ничего уже нет – ни логики в мыслях, ни смысла в словах» (М. Громов): «Этого не может быть, потому что этого не может быть никогда».

    Сколько их будет потом, блистательных примеров чеховского юмора! Его перу принадлежат фразы: «В Греции всё есть»; «Смотрите: надел размахайку и думает, что он умный человек»; «Я твой законнорождённый муж»; «Польза просвещения находится ещё под сомнением, вред же, им приносимый, очевиден» и множество других.

    Мэтром и законодателем нравов в «малой прессе» был Николай Александрович Лейкин, издатель петербургского журнала «Осколки» и плодовитый (только книг издал 57, не говоря уже о фельетонах и сценках!) беллетрист. Он довольно скоро выделил среди авторов «малой прессы» Антошу Чехонте и привлёк его к сотрудничеству в своём журнале. Правда, Лейкина беспокоило, что со временем его, как он считал, «ученик» стал писать вещи, слишком серьёзные для юмористического издания. Однако он прекрасно понимал, какого сотрудника имеют «Осколки» в лице Антоши Чехонте, и дорожил своим автором, талант которого напрямую влиял на тираж журнала.

    В 1880 и 1881 годах Чехов опубликовал в «малой прессе» двенадцать произведений; начиная с 1882 года у него бывало более ста публикаций за год. Из своих ранних рассказов Чехов составил сборник «Шалость». Брат Николай сделал к книге иллюстрации, она была набрана, но вышла в свет лишь в количестве двух экземпляров. В 1882-1883 годах среди множества других были написаны такие шедевры, как «Толстый и тонкий» (в первой редакции), «Хамелеон», «Смерть чиновника», «Дочь Альбиона».

    Это было, по словам знавшего Чехова литератора А. Амфитеатрова, «время той немой, бесшабашно-резвой, чтобы не сказать – шалой производительности, когда Антон Павлович на вопрос, откуда он берёт такую пропасть тем для рассказов, весело усмехался:

    – Да вот у вас пуговица на жилете болтается, того гляди потеряете. Хотите, присяду и напишу рассказ о вашей пуговице?».

    Приобщение к ежедневному писательскому труду произошло не в последнюю очередь с помощью Лейкина. С июня 1883 года Чехов вёл в его журнале постоянное обозрение в форме фельетона, называвшееся «Осколки московской жизни», и продолжал писать юмористические рассказы. «Писать нужно больше, одно скажу, – внушал Лейкин молодому автору. – Надо выгнать из себя ленивого человека и нахлыстать себя. Ведь нахлыстываю же себя я. Вы говорите, надо читать, заниматься наукой. Ничего не значит: я и читаю, и занимаюсь наукой, слежу даже за успехами медицины по медицинским журналам, не бросаю следить за моей любимой археологией, и все-таки, нахлыстав себя, пишу ежедневно».

    Чехов и сам настаивал на том, что писатель должен писать много. Но его понимание многописания отличалось от лейкинского. «Писатель должен много писать, но не должен спешить», – утверждал он.

    На медицинском факультете Московского университета, на котором продолжал учиться Чехов, в те годы читали лекции выдающиеся русские ученые: крупнейший терапевт Г. А. Захарьин, один из первых патологоанатомов A. А. Остроумов, великий хирург Н. В. Склифосовский, основоположник отечественной научной гигиены Ф. Ф. Эрисман. Чехов посещал также лекции по истории профессора B. О. Ключевского. (Возможно, под их влиянием он впоследствии задумал работу «Врачебное дело в России».) Скорее всего, из-за постоянной работы для журналов Чехов немного времени проводил в студенческой среде. Университетские товарищи, помимо его благожелательности и дружелюбия, вспоминают главным образом о том, что он аккуратно посещал лекции и клиники (можно догадаться, как нелегко это было при его занятости) и получал отличные и хорошие отметки. За все время учёбы Чехов имел только одну удовлетворительную отметку; нынешние студенты-медики могут по достоинству оценить, какого колоссального труда это потребовало.

    Как врач Чехов всю жизнь работал бесплатно, будучи при этом высококвалифицированным профессионалом широкого профиля. Это было сознательное решение, от которого он не отступил ни разу. И это была не работа от случая к случаю, а постоянная практика участкового врача, опасная работа во время эпидемии холеры в Тульской губернии и массового голода – в Нижегородской и Воронежской.

    Знавшие Чехова врачи отзывались о нём, как о прекрасном диагносте, о чём свидетельствуют немногие дошедшие до нас диагнозы, поставленные им, – литератору Ф. Попудогло, актёру П. Свободину, художнику И. Левитану, писателю Н. Лескову. Некоторые из знакомых Чехова понимали его диагностический талант шире – как талант провидческий, почти мистический. Об этом вспоминал, например, К. С. Станиславский, на глазах которого Чехов распознал во вполне жизнерадостном человеке, которого видел несколько минут, будущего самоубийцу. Еще более поразительная вещь случилась во время плавания на пароходе из Сухуми в Поти летом 1888 года. Чехов написал тогда: «Глядя на толстенького капитана, я чувствую жалость... Мне что-то шепчет, что этот бедняк рано или поздно тоже пойдёт ко дну и захлебнется соленой водой...» Пароход затонул той же осенью.

    «Моё пророческое чувство меня не обманывало никогда – ни в жизни, ни в моей медицинской практике», – писал Чехов.

    Он предсказал долгую жизнь Бунину. Суворину написал: «Вы будете жить ещё 26 лет и 7 месяцев»; тот умер через 21 год. Интересно, что он заметил о молодом Горьком: «По-моему, будет время, когда произведения Горького забудут, но он сам едва ли будет забыт даже через тысячу лет. Так я думаю или так мне кажется, а быть может, я и ошибаюсь».

    Чехов занялся практической медициной ещё будучи студентом последнего курса. Семья Чеховых проводила лето у брата Ивана в Воскресенске, и Антон Павлович работал близ этого города в Чикинской земской больнице. В следующем, 1884 году он приехал сюда уже дипломированным врачом и вёл приём через день. В течение двух месяцев заменяя уехавшего в отпуск земского врача в Звенигороде, он принимал до 40 больных ежедневно. При этом он нашел время для того, чтобы высадить возле Звенигородской больницы аллею лиственниц.

    В 1884 году у Чехова случилось первое лёгочное кровотечение. Ни тогда, ни четырьмя годами позже, Чехов не позволял осмотреть себя врачам, хотя, сам, являясь врачом и имея в семье больного туберкулезом брата Николая, едва ли мог питать иллюзии относительно своей болезни. Судя по его скупым высказываниям на эту тему, дело было в том, что он не хотел вести образ жизни, на который был обречён туберкулезный больной.

    Практическая медицина, которой Чехов занимался всю жизнь, воспитала в нём особое самоощущение художника. «Медицина – моя законная жена, а литература – любовница», – эти слова написаны им в шутку. Было и более серьёзное понимание того, как соединились в его жизни эти два занятия. «Не сомневаюсь, занятия медицинскими науками имели серьёзное влияние на мою литературную деятельность; они значительно раздвинули область моих наблюдений, обогатили меня знаниями, истинную цену которых для меня, как для писателя, может понять только тот, кто сам врач; они имели также и направляющее влияние, и, вероятно, благодаря близости к медицине, мне удалось избегнуть многих ошибок. Знакомство с естественными науками, научным методом всегда держало меня настороже, и я старался, где было возможно, соображаться с научными данными, а где невозможно – предпочитал не писать вовсе», – написал Чехов в автобиографии, подготовленной для юбилейного сборника его университетского выпуска.

    В самоощущении Чехова-художника многое совпадало с самоощущением прирождённого врача. Ему было в высшей степени присуще ясное и суровое понимание жизни и смерти, которое не слишком проницательные люди (в их числе, кстати, был молодой Горький) склонны были оценивать как писательскую холодность. Известный публицист и теоретик народничества Н. К. Михайловский постоянно обращал внимание на равнодушие Чехова к изображаемому: «Чехову всё едино – что человек, что его тень, что колокольчик, что самоубийца». С литературоведческой точки зрения в этом высказывании чувствуется полное непонимание того, что составляло сущность творческого метода Чехова, в котором, по наблюдениям М. Громова, «прямые, обнажённые внешние описания замещены целой системой приёмов, подчеркивающих сокровенную сдержанность душевных движений; боль, страдание, страсть таятся от внешнего мира, скрываются от посторонних глаз, и не должно казаться удивительным, что Чехов так часто писал о молчании».

    Ни в одном художественном высказывании Чехова о смерти нет ни пошлой патетики, ни профессионального цинизма. «Врачуя публику, я привык видеть людей, которые скоро умрут и... всегда чувствовал себя как-то странно, когда при мне говорили, улыбались или плакали люди, смерть которых была близка», – писал он. Чехов не искал для этого ощущения исчерпывающего определения. Возможно, вся его творческая манера, которую поверхностная критика склонна была объявить «холодной», была связана именно с невозможностью это определение дать...

    Правда, сам Чехов объяснял свою художественную манеру в более сдержанном тоне. Например, он так писал Л. С. Суворину: «Вы браните меня за объективность, называя её равнодушием к добру и злу, отсутствием идеалов и идей и проч. Вы хотите, чтобы я, изображая конокрадов, говорил бы: кража лошадей есть зло. Но ведь это и без меня давно уже известно....Конечно, было бы приятно сочетать художество с проповедью, но для меня лично это чрезвычайно трудно и почти невозможно по условиям техники».

    При этом все знавшие Чехова вспоминают о внимании и сочувствии, свойственным ему как врачу и человеку.

    И конечно, медицинская практика давала Чехову богатейший жизненный материал для творчества. Имеется в виду не только общение с больными, но и весь жизненный круг, в котором находился практикующий врач: выезды на судебно-медицинские вскрытия, земская деятельность. Работая в Воскресенске, Чехов познакомился, например, с семьей артиллерийского полковника Маевского, с бытом офицеров артиллерийской батареи. Многое из того, что он тогда узнал, воплотилось в пьесе «Три сестры».

    Только профессиональный медик мог создать образы врачей Астрова, Дымова, Соболя, Рагина, Старцева, написать «Палату № 6», «Скучную историю», «Случай из практики», «Ионыча», «Чёрного монаха». Точнее говоря, Чехов мог написать эти рассказы, только будучи врачом.

    В год окончания университета вышел в свет первый сборник Чехова «Сказки Мельпомены. Шесть рассказов Антоши Чехонте».

    В декабре 1885 года состоялась его первая поездка в Петербург, важность которой для дальнейшего творческого пути Чехова трудно переоценить.

    ПЕРЕЛОМНЫЙ ГОД

    Чехова привёз в Петербург Лейкин. В его доме он и остановился, получив «пару лошадей, отменный стол, даровые билеты во все театры» и будучи принуждён выслушивать лейкинские взгляды на то, какой должна быть литература. В этот приезд Чехов впервые встретился с людьми другого круга – не «малой прессы», а большой литературы: с А. С. Сувориным, Д. В. Григоровичем. Чехов недавно дебютировал в «Петербургской газете» с рассказом «Последняя могиканша». (В этой же газете спустя год появился рассказ «Ванька».) Он был поражён тем отношением, которое встретил в Петербурге, где «всё... приглашало, воспевало... и мне жутко стало, что я писал небрежно, спустя рукава».

    С этой поездки начались многолетние дружеские отношения с Алексеем Сергеевичем Сувориным – публицистом, беллетристом, драматургом, крупным издателем. Чехов сотрудничал в его газете «Новое время» до начала 1890-х годов. Суворин издал чеховские сборники «В сумерках» (1887), «Хмурые люди» (1890), «Пьесы» (1897) и другие.

    Чехов долгие годы находился под обаянием талантливой личности Суворина. Именно в обширной переписке с ним он высказал большую часть своих эстетических взглядов. Чехов гостил у Суворина в Петербурге и на даче в Феодосии, Суворин был его гостем в Мелихове. Отдаление произошло в конце 90-х годов во время дела Дрейфуса – французского офицера, несправедливо осуждённого по подозрению в шпионаже. Это дело, в котором защитником Дрейфуса стал писатель Эмиль Золя, взбудоражило всю Европу. Чехову претили верноподданничество, шовинизм и откровенный антисемитизм (Дрейфус был евреем), высказанные Сувориным по отношению к этому делу, так же как и по отношению к студенческим волнениям в России.

    Ощущение того, что его литературная деятельность воспринимается всерьёз, усилилось после письма Д. В. Григоровича 25 марта 1886 года. В этом письме литературный патриарх впервые признался Чехову в том, что видит у него «настоящий талант, – талант, выдвигающий Вас далеко из круга литераторов нового поколенья». «Вы, я уверен, призваны к тому, чтобы написать несколько превосходных, истинно художественных произведений, – писал Григорович. – Вы совершите великий нравственный грех, если не оправдаете таких ожиданий. Для этого вот что нужно: уважение к таланту, который даётся так редко. Бросьте срочную работу. Я не знаю Ваших средств; если у Вас их мало, голодайте лучше, как мы в своё время голодали, поберегите Ваши впечатления для труда обдуманного, обделанного, писанного не в один присест, но писанного в счастливые часы внутреннего настроения. Один такой труд будет оценен во сто раз выше сотни прекрасных рассказов, разбросанных в разное время по газетам; Вы сразу возьмёте приз и станете на видную точку в глазах чутких людей и затем всей читающей публики».

    Это было первое признание чеховского таланта. Потрясённый и взволнованный, он ответил Григоровичу в стиле, редком для его писем, обычно сдержанных и даже ироничных: «Ваше письмо, мой добрый, горячо любимый благовеститель, поразило меня, как молния. Я едва не заплакал, разволновался и теперь чувствую, что оно оставило глубокий след в моей душе. Как Вы приласкали мою молодость, так пусть Бог успокоит Вашу старость, я же не найду ни слов, ни дел, чтобы благодарить Вас....Если у меня есть дар, который следует уважать, то, каюсь перед чистотою Вашего сердца, я доселе не уважал его. Я чувствовал, что он у меня есть, но привык считать его ничтожным....У меня в Москве сотни знакомых, между ними десятка два пишущих, и я не могу припомнить ни одного, который читал бы меня или видел во мне художника».

    Чехов понимал, что выбиться из колеи срочной работы будет нелегко – в том числе и по материальным причинам. Он был к тому времени главой и практически единственным кормильцем большого семейства: отца, матери, больного брата Николая, брата Михаила и сестры Марии. Брат Иван, сколько мог, помогал материально, однако имел к тому времени жену и детей, и его возможности были ограничены. Александр, также имея детей, вообще не стремился помогать родительской семье. Поэтому материальное положение Антона Павловича было в то время так стеснено, что он, будучи известным литератором, не имел средств, чтобы обновить свой «неприличный сюртук». Голодать же по совету Григоровича он себе позволить не мог – точнее, в силу своего характера, не мог позволить, чтобы голодали зависящие от него родственники.

    Но понимание того, что переменить свою писательскую судьбу необходимо, постепенно укреплялось в Чехове.

    Переломным в его судьбе стал 1888 год. К тому времени Чехов уже был весьма известным писателем, автором не только «малой прессы», но и престижной суворинской газеты «Новое время». Вышли его сборники «Пёстрые рассказы» (с указанием авторства «А. Чехонте (Ан. П. Чехов)»), «В сумерках» (за него годом позже будет присуждена высшая литературная награда – академическая Пушкинская премия) и «Невинные речи». Состоялась премьера его комедии «Иванов» в московском театре Ф. А. Корша.

    Переменам, происходящим в писательском мире Чехова, способствовала и среда, в которой он оказался. Три лета (1885-1887) Чехов с семьёй провёл в Бабкине, имении близ Воскресенска, которое принадлежало известной аристократической семье Киселёвых. Хозяин имения А. С. Киселёв был племянником русского посла в Париже, его жена М. В. Киселёва – внучкой просветителя екатерининской эпохи Н. И. Новикова и дочерью экс-директора московских императорских театров В. П. Бегичева. Изящество и вкус в повседневном поведении, глубокие духовные интересы, споры об искусстве как о насущном жизненном явлении – было то, что всю жизнь ценил Чехов. И все это он нашёл в бабкинском обществе.

    Здесь в полной мере проявилась его жизнерадостность, чувство юмора, кипучая энергия общения. В Бабкине много музицировали, разыгрывали шарады, писали пародии, катались на лодках и на ослах, устраивали юмористические суды – то над художником Левитаном, то над Николаем Чеховым, который постоянно нарушал «питейный устав».

    В Бабкине Чехов вполне отдался любимейшему своему делу – рыбалке. Он рассказывал об этом в каждом письме и, вероятно, сам переживал то, о чём написал в рассказе «Мечты»: «Поймаешь налима или голавля какого-нибудь, так словно брата родного увидел». Он считал, что многие лучшие произведения русской литературы задуманы за рыбной ловлей.

    Чехов с нежностью и уважением относился к людям, окружавшим его в Бабкине, любил ту жизнь, которую они вели. И в то же время чувствовал, что мир этих людей – утончённых, беспомощных, изящных – уходит... Образы бабкинских обитателей и картины бабкинской жизни, которая спустя несколько лет завершилась продажей Киселевского имения за долги, в какой-то мере воплощены в героях «Вишнёвого сада».

    При разнообразном общении, в котором Чехов испытывал постоянную потребность и которое происходило в Бабкине, а затем и в доме, который писатель снимал в Москве на Садовой-Кудринской, – он работал с огромной интенсивностью. Социальный мир его рассказов невероятно широк. Его герои представляют практически все слои тогдашнего общества: помещики, крестьяне, купцы, священники, полицейские, судейские, воры, гимназисты, студенты, чиновники всех рангов, учителя, врачи и многие, многие другие. Знавшие его в те годы вспоминают, как мгновенно и глубоко он уходил в себя: «Он всегда думал, всегда, всякую минуту, всякую секунду. Слушая весёлый рассказ, сам рассказывая что-нибудь, сидя в приятельской пирушке, говоря с женщиной, играя с собакой, – Чехов всегда думал. Благодаря этому он иногда сам обрывался на полуслове, задавал вам, кажется, совсем неподходящий вопрос и казался иногда даже рассеянным. Благодаря этому он среди разговора присаживался к столу и что-то писал на своих листках почтовой бумаги; благодаря этому, стоя лицом к лицу с вами, он вдруг начинал смотреть куда-то вглубь себя...» (В. А. Тихонов)

    В эти годы созданы рассказы «Цветы запоздалые», «Два скандала», «Егерь», «Кухарка женится», «Горе», «Враги», «Агафья», «Святой ночью», «Ведьма» и многие другие.

    Лето 1888 года Чехов провёл с семьей на Украине, в усадьбе Лука на реке Псел, где нанял дачу у семьи Линтваревых. Места эти были исполнены поэтичности, которую Чехов чувствовал с присущей ему тонкостью: «Природа и жизнь построены по тому самому шаблону, который теперь так устарел и бракуется в редакциях: не говоря уж о соловьях, которые поют день и ночь, о лае собак, который слышится издали, о старых запущенных садах, о забитых наглухо, очень поэтичных и грустных усадьбах, в которых живут души красивых женщин, не говоря уж о старых, дышащих на ладан лакеях-крепостниках... недалеко от меня имеется даже такой заезженный шаблон, как водяная мельница (о 16 колесах) с мельником и его дочкой, которая всегда сидит у окна и, по-видимому, чего-то ждёт».

    Имение Лука описано Чеховым в рассказе «Именины» (1888).

    Атмосфера жизни в Луке была проще, чем в Бабкине, но так же полна разговоров о литературе и музицирования. Чехов много ездил по Украине и Крыму. Он посетил Сумы, Сорочинцы, Полтавскую губернию, Харьков, Севастополь, Ялту. Жил на даче Суворина в Феодосии, а затем поехал с его сыном на Кавказ – в Новый Афон, Сухуми, Поти, Батум, Тифлис, Баку.

    В 1888 году Чехов написал повесть «Степь (История одной поездки)» – рубежное произведение, отделившее раннее творчество Антоши Чехонте от прозы Антона Павловича Чехова. Разумеется, говорить о раздельности этапов жизни крупной творческой личности можно лишь условно, да и не все чеховские рассказы до 1888 года были юмористическими. Но, возможно, именно в «Степи» Чехов начал в полной мере воплощать то, в чём признался как-то Григоровичу: «Писал я и всячески старался не потратить на рассказ образов и картин, которые мне дороги и которые я, Бог знает почему, берёг и тщательно прятал».

    Образы и картины «Степи» связаны с первыми детскими впечатлениями Чехова. Мальчиком он часто навещал деда, управляющего имениями графов Платовых в Приазовье. Путешествие девятилетнего мальчика Егорушки по степи во многом автобиографично. Некоторые эпизоды повести – например, сцена на еврейском постоялом дворе – напрямую повторяют события чеховского детства, которые, по его словам, врезались в его память как «Отче наш». Но художественные обобщения, сделанные Чеховым в «Степи», выводят её далеко за рамки автобиографии.

    До начала работы над повестью в 1887 году Чехов предпринял путешествие по Приазовью: проехал через Таганрог, Новочеркасск, Рагозину балку, Луганск, Святые горы. Письма, написанные во время этого путешествия, напоминают дневник, повесть же являет собою художественное произведение необыкновенной поэтичности. По наблюдению А. Чудакова, «Степь», которую некоторые исследователи провозглашают едва ли не детской повестью, вобрала в себя размышления Чехова над неразрешёнными вопросами жизни, смерти, над глубоко личной для него проблемой одиночества.

    Чехов называл свою повесть «странной» и, чувствуя её единый поэтический тон, боялся сорваться с него. «Степь» полна чудесных пейзажных картин («Пока я писал, я чувствовал, что пахло около меня летом и степью»), но очарование её, связанное с красотой пейзажа, не исчерпывается им.

    «Какова-то будет эта жизнь?» – такими словами завершается повесть. И вместе с тем она уже содержит в себе глубинную, сущностную картину будущей жизни мальчика Егорушки и человеческой жизни вообще. Егорушка впервые задумывается о том, как связаны между собою пространство и время: «Казалось, что с утра прошло уже сто лет... Не хотел ли Бог, чтобы Егорушка, бричка и лошади замерли в этом воздухе и, как холмы, окаменели бы и остались навеки на одном месте?» Он чувствует, как прошлое его страны въяве переплетается с настоящим: «Жизнь страшна и чудесна, а потому какой страшный рассказ ни расскажи на Руси, как ни украшай его разбойничьими гнёздами, длинными ножиками и чудесами, он всегда отзовётся в душе слушателя былью, и разве только человек, сильно искусившийся на грамоте, недоверчиво покосится, да и то смолчит. Крест у дороги, тёмные тюки, простор и судьба людей, собравшихся у костра, – всё это само по себе было так чудесно и страшно, что фантастичность небылицы или сказки бледнела и сливалась с жизнью».

    Здесь, на степных просторах, Егорушка впервые видит, пожалуй, все человеческие типы, которые в разных формах встретятся ему в жизни. Он видит человека, в котором есть «что-то вызывающее, надменное и презрительное и в то же время в высшей степени жалкое и комическое» (Соломон); женщину красивую, как одинокий, стройный тополь (графиня Драницкая); человека, который имеет «такой вид, как будто собирался поднять одной рукой что-то очень тяжёлое и удивить этим весь мир», а взгляд его постоянно ищет, «кого бы ещё убить от нечего делать и над чем бы ещё посмеяться» (Дымов); влюблённого человека, у которого «глаза и каждое движение выражали томительное счастье» (Константин); человека, во всех манерах которого нет «ничего свойственного людям маленьким и зависимым», а есть «сознание силы и власти над степью» (Варламов).

    И видит саму степь, загадочную, как человеческая жизнь: «Своим простором она возбудила в Егорушке недоумение и навела его на сказочные мысли. Кто по ней ездит? Кому нужен такой простор? Непонятно и странно. Можно, в самом деле, подумать, что на Руси ещё не перевелись громадные, широко шагающие люди, вроде Ильи Муромца и Соловья Разбойника, и что ещё не вымерли богатырские кони».

    Большинство тогдашних критиков восприняло «Степь» как набор этнографических наблюдений, связанных друг с другом не более, чем картинки в калейдоскопе. Произведение рассматривалось в той системе ценностей, в которой художественное новаторство Чехова считалось неудачей.

    Чехов не стремился дать определение человеческим типам и жизненным явлениям, которые предстали перед его героем Егорушкой. В «Степи» он словно попробовал ещё один вариант найденного и принятого им для себя творческого метода, который получил название «объективного»: когда автор «растворяется» в героях и картинах, не стремясь делать прямых обобщений и выводов, а предоставляя это читателю. 

    Этот метод, естественно воспринимаемый теперь, вызывал у многих критиков неприязнь по отношению к Чехову. Вообще, даже будучи уже признанным писателем, Чехов не раз читал о себе критические замечания, кажущиеся теперь по меньшей мере странными: «Как «Бабье царство», так и «Три года», переполнены страницами ненужных подробностей» (Б. Буренин); «Г. Чехов ничего не доискивается от природы и жизни, ничего ему не нужно разрешить, ничто в особенности не захватывает его внимания. Он просто вышел гулять в жизнь» (Р. Дистерло) и т. п.

    Особенные нападки критики вызвал финал рассказа «Огни», написанного в один год со «Степью»: «Ничего не разберёшь на этом свете!» Большинство критиков считали, что дело писателя – именно «разбирать». Полемизируя с ними, Чехов писал своему приятелю, литератору И. Леонтьеву-Щеглову: «Не дело психолога понимать то, чего он не понимает. Паче сего, не дело психолога делать вид, что он понимает то, чего не понимает никто. Мы не будем шарлатанить и станем заявлять прямо, что на этом свете ничего не разберёшь. Всё знают и всё понимают только дураки да шарлатаны».

    Однако «механизм» чеховского творчества гораздо сложнее, чем облегченно-созерцательное описание жизни «как она есть». Он пытался объяснить это Суворину: «Вспомните, что писатели, которых мы называем вечными или просто хорошими и которые пьянят нас, имеют один общий и весьма важный признак: они куда-то идут и Вас зовут туда же, и Вы чувствуете не умом, а всем своим существом, что у них есть какая-то цель, как у тени отца Гамлета, которая недаром приходила и тревожила воображение. У одних, смотря по калибру, цели ближайшие – крепостное право, освобождение родины, политика, красота или просто водка, как у Дениса Давыдова, у других цели отдалённые – Бог, загробная жизнь, счастье человечества и т. п. Лучшие из них реальны и пишут жизнь такою, какая она есть, но оттого, что каждая строчка пропитана, как соком, сознанием цели, Вы, кроме жизни, какая есть, чувствуете ещё ту жизнь, какая должна быть, и это пленяет Вас».

    В основе чеховской объективной манеры лежит не бесстрастие статистика, а нежелание художника искать для жизни определений и понимание того, что сделать это невозможно. Это понимание ощутимо во всех произведениях Чехова, и он часто высказывается напрямую: «Если бы знать!» в «Трёх сестрах»; «Никто не знает настоящей правды» в «Дуэли»...

    В «Огнях» же, вызвавших полемику о задачах писателя, Чехов противопоставляет «головные», мёртвые, ломающие человеческую жизнь логические построения – тому, что, по его словам, ускользает от определения, но понятно взору, как огни в темноте: «Мы взобрались на насыпь и с её высоты взглянули на землю. В саженях пятидесяти от нас, там, где ухабы, ямы и кучи сливались всплошную с ночною мглой, мигал тусклый огонёк. За ним светился другой огонь, за этим третий, потом, отступив шагов сто, светились рядом два красных глаза – вероятно, окна какого-нибудь барака – и длинный ряд таких огней, становясь всё гуще и тусклее, тянулся по линии до самого горизонта, потом полукругом поворачивал влево и исчезал в далёкой мгле. Огни были неподвижны. В них, в ночной тишине и в унылой песне телеграфа чувствовалось что-то общее. Казалось, какая-то важная тайна была зарыта под насыпью, и о ней знали только огни, ночь и проволоки...»

    Мельчайшие проявления жизни (Толстой говорил, что в рассказах Чехова каждая деталь или прекрасна, или нужна) были для него важнее, чем глобальные идейные конструкции, которым люди готовы подчинять свою жизнь. Это вовсе не значило, что Чехов не понимал необходимости духовной подоплёки человеческих поступков. На обвинения в «безыдейности» он отвечал: «Я боюсь тех, кто между строк ищет тенденции и кто хочет видеть меня непременно либералом или консерватором. Я не либерал, не консерватор, не постепеновец, не монах, не индифферентист. Я хотел бы быть свободным художником и – только, и жалею, что Бог не дал мне силы, чтобы быть им. Я ненавижу ложь и насилие во всех их видах... Фарисейство, тупоумие и произвол царят не в одних только купеческих домах и кутузках; я вижу их в науке, в литературе, среди молодёжи... Потому я одинаково не питаю особого пристрастия ни к жандармам, ни к мясникам, ни к учёным, ни к писателям, ни к молодёжи. Фирму и ярлык я считаю предрассудком. Моё святая святых – это человеческое тело, здоровье, ум, талант, вдохновение, любовь  и абсолютнейшая свобода, свобода от силы и лжи, в чём бы последние две ни выражались. Вот программа, которой я держался бы, если бы был большим художником».

    При этом Чехову совершенно чужда была болезненная боязнь, свойственная многим: как бы не быть по ошибке причисленным не к тому идейному лагерю. «...Не боюсь ли я, чтобы меня сочли либералом?...Мне кажется, что меня можно скорее обвинить в обжорстве, в пьянстве, и легкомыслии, в холодности, в чём угодно, но только не в желании казаться или не казаться... Я никогда не прятался».

    У современных читателей обвинения Чехова в безыдейности вызывают по меньшей мере недоумение. Это недоумение возрастает, когда речь заходит о его поездке на Сахалин.

    «ЖЕЛАНИЕ СЛУЖИТЬ ОБЩЕМУ БЛАГУ»

    Чехов выехал на Сахалин 21 апреля 1890 года. Проехав через Сибирь и Дальний Восток, он попал на «каторжный остров» 11 июля и пробыл там до 13 октября.

    Пожалуй, не было человека среди его родных и друзей, который не отговаривал бы Чехова от этого путешествия. Большинство, вероятно, беспокоились о его здоровье: он уже был болен туберкулезом, год назад скончался от этой болезни его брат Николай.

    Но Чехов был непреклонен в своём решении. Он называл разные причины, заставившие его предпринять эту тяжелейшую поездку. Присущее ему всю жизнь желание путешествовать было в данном случае не главным. Было тяжёлое душевное состояние, вызванное смертью брата. Было ощущение «бега на месте», о котором он писал ещё за два года до поездки: «Мне опротивело писать и я не знаю, что делать. Я охотно бы занялся медициной, взял бы какое-нибудь место, но уже не хватает физической гибкости. Когда я теперь пишу или думаю о том, что надо писать, то у меня такое отвращение, как будто я ем щи, из которых вынули таракана, – простите за сравнение. Противно мне не само писание, а этот литературный entourage, от которого никуда не спрячешься и который носишь в себе всюду, как земля носит свою атмосферу».

    И была та внутренняя потребность, о которой «безыдейный» Чехов мог прямо говорить только близким друзьям. Весьма показательно в этом смысле его письмо к Суворину, в котором Чехов на редкость откровенно объясняет цель своей поездки: «Еду я совершенно уверенный, что моя поездка не даст ценного вклада ни в литературу, ни в науку: не хватит на это ни знаний, ни времени, ни претензий....Я ещё не ездил, но благодаря тем книжкам, которые прочёл теперь по необходимости, я узнал многое такое, что следует знать всякому под страхом 40 плетей и чего я имел невежество не знать раньше. К тому же, полагаю, поездка – это непрерывный полугодовой труд, физический и умственный, а для меня это необходимо, так как я хохол и стал уже лениться....Пусть поездка не даст мне ровно ничего, но неужели все-таки за всю поездку не случится таких 2-3 дней, о которых я всю жизнь буду вспоминать с восторгом или с горечью?...Вы пишете, что Сахалин никому не нужен и ни для кого не интересен. Будто бы это верно? Сахалин может быть ненужным и неинтересным только для того общества, которое не ссылает на него тысячи людей и не тратит на него миллионов....Не дальше как 25-30 лет назад наши же русские люди, исследуя Сахалин, совершали изумительные подвиги, за которые можно боготворить человека, а нам это не нужно, мы не знаем, что это за люди, и только сидим в четырёх стенах и жалуемся, что Бог дурно создал человека. Сахалин – это место невыносимых страданий, на которые только бывает способен человек вольный и подневольный. Работавшие около него и на нём решали страшные, ответственные задачи и теперь решают....Из книг, которые я прочёл и читаю, видно, что мы сгноили в тюрьмах миллионы людей, сгноили зря, без рассуждения, варварски; мы гоняли людей по холоду в кандалах десятки тысяч вёрст, заражали сифилисом, развращали, размножали преступников и всё это сваливали на тюремных красноносых смотрителей. Теперь вся образованная Европа знает, что виноваты не смотрители, а все мы, но нам до этого дела нет, это неинтересно».

    Собираясь на Сахалин, Чехов изучил всю имевшуюся к тому времени литературу о тюрьмах и местах заключения. Он хотел видеть русскую каторгу не из праздного любопытства, и даже не для одного только сбора фактического материала, который можно было бы впоследствии использовать для творчества. Он чувствовал, что каторга «может быть, одна из самых ужасных нелепостей, до которых мог додуматься человек со своими условными понятиями о жизни и правде», и хотел видеть эту ужасную нелепость своими глазами.

    Материальные возможности Чехова были так же невелики, как и его здоровье. До Ярославля он поехал в третьем классе поезда. Далее – пароходом по Волге и Каме до Нижнего Новгорода и Перми, поездом до Екатеринбурга и Тюмени и на лошадях по Сибири. «Коннолошадное странствие» включало в себя Ишим, Томск, Омск, Ачинск, Красноярск, Канск, Иркутск, Нерчинск, Сретенск, Благовещенск, Николаевск. При тогдашнем состоянии российских дорог такое путешествие заняло три месяца и само по себе было подвигом. С дороги Чехов отсылал корреспонденции в газеты, хотя он ехал без редакционного задания.

    Без чьего-либо задания была им сделана и перепись сахалинского населения, которую он задумал и осуществил самостоятельно. Для этого Чехов побеседовал буквально с каждым сахалинским жителем, обошёл весь остров и заполнил около десяти тысяч учётных карточек. «Я вставал каждый день в 5 часов утра, ложился поздно... Я объездил все поселения, заходил во все избы и говорил с каждым... мною уже записано около десяти тысяч человек... Другими словами, на Сахалине нет ни одного каторжного или поселенца, который не разговаривал бы со мной», – сообщал он А. С. Суворину 11 сентября 1890 года.

    Значение этого труда выходит далеко за рамки статистки. Чехов сделал всё, что мог, для того чтобы не пропали бесследно ужасные судьбы людей, увиденных им на каторжном острове. Он воочию убедился в том, как относительны человеческие понятия о справедливости. Для этого достаточно было увидеть шестилетнюю девочку, которая шла по этапу с отцом, убившим её мать. Девочка ходила, держась за отцовские кандалы, а ночью спала в одной куче с арестантами и солдатами. Таких судеб перед глазами Чехова прошло много. Так же много, как и судеб, о которых он писал родным: «Боже мой, как богата Россия хорошими людьми!»

    Чехов вернулся в Россию морем: из Владивостока через Гонконг, Сингапур, Коломбо, Индийский океан, Суэцкий пролив, Константинополь, Одессу. Десять лет спустя, написав Горькому о том, что писатель должен «больше видеть, больше знать, шире знать», Чехов помянул и о своём путешествии: «Когда в прошлом есть Индия, долгое плавание, то во время бессонницы есть о чём вспомнить».

    Впечатления сахалинской поездки непосредственно воплотились в рассказах «Гусев» (1890), «Бабы» (1891), «В ссылке» (1894), «Убийство» (1895). Но условность человеческих понятий о лжи и правде показана, конечно, не только в тех произведениях Чехова, действие которых связано с сахалинской каторгой.

    По материалам этого путешествия написан цикл очерков «Из Сибири» и книга «Остров Сахалин» (закончена в 1893 г.).

    «Остров Сахалин» задумывался как научный труд, который «состоять будет из одних только цифр». Но, работая, Чехов искал тон, который позволил бы писать художественно и вместе с тем «протокольно, без жалких слов», не отнимая у сюжета «его суровость и всё то, что в нём достойно внимания».

    Критика в основном сошлась на том, что сахалинские впечатления слабо отразились в творчестве Чехова. Но сам он считал, что после этой поездки в его творчестве всё «просахалинено». Непосредственно же о книге он писал А. С. Суворину: «И я рад, что в моём беллетристическом гардеробе будет висеть и сей жесткий арестантский халат. Пусть висит!»

    Сразу по возвращении с Сахалина Чехов начал работать над повестью «Дуэль». Действие её происходит на Кавказе, но тоска и ностальгия Лаевского по другому краю и другой жизни – совершенно сахалинские. «Просахалиненным» можно считать и диалог между зоологом фон Кореном и доктором Самойленко. В ответ на слова фон Корена о необходимости ради сохранения человечества «изолировать» никчемного Лаевского или отдать его в общественные работы, а ещё лучше утопить или повесить, Самойленко отвечает: «Если людей топить и вешать, то к чёрту твою цивилизацию, к чёрту человечество! К чёрту!»

    Рассказ «Палата № 6» создавался одновременно с главами «Острова Сахалин». Философия этого рассказа не исчерпывается сахалинскими размышлениями автора; в ней присутствует, по словам художника И. Е. Репина, «неотразимая, глубокая и колоссальная идея человечества». Но, например, высказанная в «Палате № 6» мысль о том, что чувство жизни выражается у человека в чуткости к боли, в способности реагировать на подлость и мерзость, – перекликается с мыслью «Острова Сахалин» о том, что именно сознание жизни побуждает осуждённого преступника к действию, к решающему для его судьбы поступку – побегу.

    Весной 1891 года Чехов предпринял вместе с Сувориным путешествие по Европе. Не зря сестра называла его непоседой! Суворин именно во время этого путешествия «понял во весь рост всё величие и всю трагическую глубину этого удивительного человека». Вместе они побывали в Вене, Венеции, Болонье, во Флоренции, в Риме, Неаполе, Помпее, Ницце, Монте-Карло, Париже.

    Во время путешествия Чехов делал наброски к повести «Три года».

    К большому удивлению Чехова, в России пошёл слух, будто в Европе ему не понравилось. Истинное же его впечатление было прямо противоположно этому досужему вымыслу. Вену «нельзя сравнить ни с одним из тех городов, какие я видел в своей жизни». В Венеции есть здания, «по которым я чувствую подобно тому, как по нотам поют, чувствую изумительную красоту и наслаждаюсь». «Италия, не говоря уже о природе её и тепле, единственная страна, где убеждаешься, что искусство в самом деле есть царь всего, а такое убеждение даёт бодрость». Вообще же, «русскому человеку, бедному и приниженному, здесь, в мире красоты, богатства и свободы, нетрудно сойти с ума. Хочется здесь навеки остаться, а когда стоишь в церкви и слушаешь орган, то хочется принять католичество».

    Восхищение Чехова Европой не означало, что родина начала вызывать у него снисходительное чувство. И живя дома, и путешествуя за границей, он ощущал огромное разнообразие русской жизни, в которой, как он говорил В. И. Немировичу-Данченко, есть всё, и яркое, и тусклое.

    С мрачными, тяжёлыми проявлениями русской действительности Чехов столкнулся сразу по возвращении на родину. В декабре 1891 года он начал работу по помощи голодающим Нижегородской и Воронежской губерний: сначала занимался сбором средств, а в январе 1892 года выехал в голодающие губернии. События голодного года отразились в рассказе «Жена» (1891), который, по признанию Чехова, был им написан на злобу дня.

    В работе «на голоде», так же как и в поездке на Сахалин, в полной мере сказалась потребность деятельности на общее благо, в высшей степени присущая Чехову.

    Он регулярно посылал книги в городскую библиотеку Таганрога и заботился о книгах для Сахалина. «Вообще книг отправлена чёртова пропасть. По счёту приходится уплатить Суворину за учебники 666 руб.», – сообщал он в 1891 году брату Ивану.

    Чехов способствовал установке в Таганроге памятника Петру I и открытию художественной галереи.

    Его стараниями был спасён от закрытия в связи с нехваткой средств медицинский журнал «Хирургическая летопись», издаваемый Н. В. Склифосовским.

    Живя в Мелихове, Чехов вновь принял участие в переписи населения.

    Он был попечителем и членом совета Талежского училища и помощником предводителя дворянства по наблюдению за народными училищами Серпуховского уезда.

    Незадолго до смерти он способствовал открытию в Ялте санатория для туберкулёзных больных.

    Чехов занимался общественными делами не потому, что такова была его идейная программа, и не ради показного «спасения души». Не обольщался он и на тот счёт, что его усилиями общественное и индивидуальное человеческое устройство сделается совершенным. «Гуртовое невежество, голод, холод, вырождение» он считал проявлениями стихийной силы. И, подобно герою рассказа «Случай из практики», «как медик, правильно судивший о хронических страданиях, коренная причина которых была непонятна и неизлечима», не считал возможным искоренить эту причину как таковую, раз и навсегда  в отличие от социалистов и прочих поспешных и неумных «благодетелей человечества».

    Чехов не обольщался и на счёт интеллигенции, от которой, казалось бы, естественно было ожидать содействия общему благу. «Я не верю в нашу интеллигенцию, лицемерную, фальшивую, истеричную, невоспитанную, ленивую, не верю даже, когда она страдает и жалуется, ибо её притеснители выходят из её же недр», – писал он земскому врачу И. И. Орлову в феврале 1899 года. Однако письмо Орлову не ограничивается этой мыслью. «Я верую в отдельных людей, я вижу спасение в отдельных личностях, разбросанных по всей России там и сям – интеллигенты они или мужики, – в них сила, хотя их и мало. Несть праведен пророк в отечестве своём; и отдельные личности, о которых я говорю, играют незаметную роль в обществе, они не доминируют, но работа их видна; что бы там ни было, наука всё подвигается вперёд и вперёд, общественное самосознание нарастает, нравственные вопросы начинают приобретать беспокойный характер... и всё это делается... несмотря ни на что».

    Общественная деятельность Чехова имела глубокую и естественную основу: «Желание служить общему благу должно непременно быть потребностью души, условием личного счастья; если же оно проистекает не отсюда, а из теоретических или иных соображений, то оно не то».

    Счастливыми – и в этом, и в других смыслах – были годы, проведённые Чеховым в Мелихове.

    «ТЕЧЕНИЕ МЕЛИХОВСКОЙ ЖИЗНИ»

    «Если я врач, то мне нужны больные и больница; если я литератор, то мне нужно жить среди народа, а не на Малой Дмитровке с мангустом. (Мангуста Чехов купил, возвращаясь с Сахалина. – Т. С.) Нужен хоть кусочек общественной и политической жизни, хоть маленький кусочек, а эта жизнь в четырёх стенах без природы, без людей, без отечества, без здоровья и аппетита – это не жизнь», – объяснял он в 1891 году А. С. Суворину своё желание купить имение. Сказывались, разумеется, и суетность, и дороговизна московской жизни.

    Усадьба Мелихово была куплена в 1892 году у художника Н. Сорохтина. Условия продавца (рассрочка выплат) впоследствии оказались невыгодными, но тогдашняя банковская система с кредитами и закладными позволяла сделать такую покупку даже не слишком состоятельному человеку. Мелихово находилось в Серпуховском уезде, в полутора десятках вёрст от станции Лопасня (ныне город Чехов Московской области) Московско-Курской железной дороги. Чехов с семьёй переехал туда 4 марта 1892 года. Через три дня он писал А. С. Киселёву: «Не было хлопот, так купила баба порося! Купили и мы порося – большое, громоздкое имение, владельцу которого в Германии непременно дали бы титул герцога. 213 десятин на двух участках. Чересполосица. Больше ста десятин лесу, который через 20 лет будет походить на лес, теперь же изображает собою кустарник. Называют его оглобельным, по-моему же, к нему более подходит название розговой, так как из него пока можно изготовлять только розги....Фруктовый сад. Парк. Большие деревья, длинные липовые аллеи». В другом письме, к А. С. Суворину, Чехов замечал, что в его усадьбе «всё в миниатюре: маленькая липовая аллея, пруд величиной с аквариум, маленькие сад и парк, маленькие деревья, но пройдёшься раз-другой, вглядишься – и впечатление маленького исчезает».

    Хотя Чехов и замечал в шутку, что «писатель – беспутная профессия, не терпящая совместительств», – но, поселившись в собственной усадьбе, он с удовольствием отдался хозяйственным заботам. Младший брат Михаил вспоминал: «Едва только сошёл снег, как уже роли в хозяйстве были распределены: сестра принялась за огород и сад, я – за полевое хозяйство, сам Антон Павлович – за посадку деревьев и уход за ними. Отец с утра до вечера расчищал в саду дорожки и проводил новые; кроме того на нём лежала обязанность вести дневник: за все долгие годы «мелиховского сидения» он вёл его самым добросовестным образом изо дня в день». В отсутствие Павла Егоровича записи о «течении мелиховской жизни» делал сам Чехов, с юмором пародируя стиль отца.

    Имение было большое, для полевых работ нанимали работников. Вообще же, как вспоминала писательница и переводчица Т. Л. Щепкина-Куперник, часто гостившая в Мелихове: «У всех Чеховых есть одно замечательное свойство – их слушаются цветы и растения, и всё, что бы они ни посадили, принимается хорошо». Чехов посадил в Мелихове сотни фруктовых деревьев и розовых кустов. В огороде, кроме обычных для Подмосковья овощей, росли баклажаны, кукуруза, сахалинская гречиха, были даже спаржа и артишоки.

    В доме жили две таксы – Хина и Бром. Чехов называл их Хина Марковна и Бром Исаич и очень любил. Он вообще любил животных, и они отвечали ему взаимностью. В ялтинском саду у него жил ручной журавль.

    В первый же год семья Чеховых приняла участие в Пасхальном богослужении в местной церкви, после чего мужики говорили, что никогда ещё служба не проходила у них так торжественно. У мужиков была и другая причина радоваться новому хозяину Мелихова: сразу по приезде Чехов начал заниматься врачебной практикой. Согласно отчёту Серпуховского санитарного совета, в состав мелиховского врачебного участка вошло 26 деревень. При этом, по деликатной формулировке земского доктора Куркина, доктор Чехов «нашёл удобным отказаться от вознаграждения, какое получают участковые врачи». Из-за этого, как писал Чехов, мелиховские бабы смотрели на него как на юродивого и всячески старались выразить уважение, а мужики кланялись почтительно, как немцы пастору.

    На мелиховском врачебном участке вёлся регулярный приём больных, делались статистические записи. Чехов посещал заседания Серпуховского санитарного совета, бывал на земских съездах. В 1892 и 1893 годах в России была эпидемия холеры. Ожидали её и в Серпуховском уезде. Холеры на его участке, к счастью, не случилось, но были эпидемии дифтерита, тифа, скарлатины; доктор Чехов не мог пожаловаться на отсутствие работы. Кроме того, Чехов вёл приём на медицинских пунктах фабричных сёл Крюково и Угрюмово, как член санитарно-исполнительной комиссии участвовал в осмотрах фабрик и школ. В его записных книжках в те годы встречаются записи: «Взглянешь на фабрику, где-нибудь в захолустье – тихо, смирно, но если взглянуть во внутрь: какое непроходимое невежество хозяев, тупой эгоизм, какое безнадёжное состояние рабочих, дрязги, водка, вши».

    Порою он отмечал: «О литературной работе и подумать некогда». Несмотря на это, в Мелихове были написаны «Палата № 6», «Чёрный монах», «Скрипка Ротшильда», «Дом с мезонином», «Моя жизнь», «Три года», «Мужики», «Ионыч», пьеса «Чайка» и многое другое, а также более тысячи писем.

    По свойству своего характера Чехов высказывался о собственной врачебной работе без малейшей патетики или умиления. Занимаясь обширными профилактическими мероприятиями в ожидании эпидемии холеры, он описывал свою деятельность следующим образом: «У меня в участке 25 деревень, 4 фабрики и 1 монастырь. Утром приёмка больных, а после утра разъезды. Езжу, читаю лекции печенегам, лечу, сержусь и, так как земство не дало мне на организацию пунктов ни копейки, клянчу у богатых людей то того, то другого. Оказался я превосходным нищим; благодаря моему нищенскому красноречию мой участок имеет теперь 2 превосходных барака со всею обстановкой и бараков пять не превосходных, а скверных (имеются в виду помещения, подготовленные для приёма холерных больных. – Т. С.). Я избавил земство даже от расходов по дезинфекции. Известь, купорос и всякую пахучую дрянь я выпросил у фабрикантов на все свои 25 деревень... Душа моя утомлена. Скучно. Не принадлежать себе, думать только о поносах, вздрагивать по ночам от собачьего лая и стука в ворота (не за мной ли приехали?), ездить на отвратительных лошадях по неведомым дорогам и читать только про холеру и ждать только холеры и в то же время быть совершенно равнодушным к сей болезни и тем людям, которым служишь, – это, сударь мой, такая окрошка, от которой не поздоровится».

    Впрочем, было бы удивительно, если бы Чехов написал, например, о горячей любви к страждущему человечеству, которая пылает в его сердце. Он склонен был достаточно сдержанно объяснять причины, по которым принимал на себя те или иные общественные обязанности. «Опять я строю школу. Была у меня депутация от мужиков, просила, и у меня не хватило мужества отказаться», – сообщал он А. С. Суворину в феврале 1897 года.

    С «мелиховским сидением» связана постройка Чеховым трёх сельских школ – в Талеже, Новоселках и Мелихове. Он занимался сбором денег – у земства, у частных благотворителей, которые раскошеливались весьма неохотно, – тискал подрядчиков, проверял счета, наблюдал за ходом работ. Всё это требовало не меньше времени и сил, чем врачебная практика. Не многим известно, что за общественную деятельность Чехову было пожаловано потомственное дворянство и орден Святого Станислава 3-й степени. Упоминания об этом нет ни в одном из его писем! Зато есть законная гордость плодами своих усилий: «Я выстроил три школы, и считаются они образцовыми. Выстроены они из лучшего материала, комнаты 5 аршин вышины (выше 3,5 метра. – Т. С.), печи голландские, у учителя камин и квартира для учителя не маленькая, в 3-4 комнаты».

    Чехов обостренно чувствовал: человек не должен жить по принципу «после меня хоть потоп». «Хорошо, если бы каждый из нас оставлял после себя школу, колодезь или что-нибудь вроде, чтобы жизнь не проходила, не уходила в вечность бесследно», – заметил он в своей записной книжке. Его героям в высшей степени присуще то, что спустя сто лет начали называть экологическим сознанием. Нашему образованному современнику кажется естественным, что талантливый человек сажает леса, как доктор Астров, что это занимает его ум, что об этом ему хочется рассказать любимой женщине в минуту душевного подъёма. Трудно поверить, но во времена Чехова такой писатель, как Бунин, находил монолог Астрова о гибнущих лесах в пьесе «Дядя Ваня» нарочитым и неестественным!

    Несмотря на занятость, Чехов по-прежнему приглашал к себе множество гостей. Кто только ни побывал у него в Мелихове! Художник И. И. Левитан, журналист В. А. Гиляровский, актер П. М. Свободин, издатель А. С. Суворин, беллетрист и драматург И. Л. Леонтьев-Щеглов...

    Чехов всю жизнь был окружён людьми. Он был необыкновенно общителен, хотя порой жаловался на то, что обилие гостей мешает ему писать, что работать приходится в садовом флигеле, так как дом полон народа. Жаловался – и в тот же день отсылал письма, в которых зазывал всё новых и новых дорогих ему людей... Вероятно, природа чеховской общительности сложнее, чем обычное радушие гостеприимного человека. Чехов обострённо ощущал собственное одиночество – не внешнее, а внутреннее, экзистенциальное, неизбежное для творческого человека тем более, чем масштабнее его талант. Он очень скупо писал об этом, и все-таки в некоторых его письмах и записных книжках встречаются упоминания о необъяснимом страхе, который охватывал его, когда рядом не было большого количества людей...

    Среди гостей Мелихова одной из самых желанных была Лика (Лидия Стахиевна) Мизинова. Отношения Чехова с этой женщиной были сложными и неоднозначными при его жизни и остались таковыми в сознании потомков.

    Лика была подругой сестры Чехова Марии Павловны. Обе они преподавали в Московской гимназии С. Ф. Ржевской. В 1889 году она впервые появилась у Чеховых на Садовой-Кудринской и вскоре стала желанной гостьей в их московской квартире, а затем и в Мелихове. «Прекрасная Лика» называли её в дружеском кругу. Т. Л. Щепкина-Куперник так описывала её внешность и характер: «Лика была девушка необыкновенной красоты. Настоящая Царевна-Лебедь из русских сказок. Её пепельные вьющиеся волосы, чудесные серые глаза под «соболиными» бровями, необычайная женственность и мягкость и неуловимое очарование в соединении с полным отсутствием ломанья и почти суровой простотой – делали её обаятельной». Другие люди, знавшие Лику, отмечали в ней отнюдь не «суровость», а непосредственную эмоциональность, искренность и сердечность. Были в ней и легкомысленная необязательность (взялась по просьбе Чехова за перевод, заверяла, что сделает работу в срок, но не сделала вовсе), и любовь к шумной богемной жизни...

    Мария Павловна Чехова некоторое время считала, что Антон Павлович был влюблён в Лику, но не встретил взаимности. Однако, после опубликования переписки Чехова и Мизиновой, сестра вынуждена была признать, что дело обстояло прямо противоположным образом. Мизинова любила Чехова без взаимности, и это печально сказалось на её судьбе. Возможно, роман с беллетристом И. Н. Потапенко, рождение от него дочери и последующий разрыв с ним не произошли бы, если бы Антон Павлович ответил на её чувство.

    Чехов был, без сомнения, увлечён Ликой. В Москве они вместе посещали концерты, театры и общих знакомых. Лика делала для Чехова выписки о Сахалине в Румянцевском музее. Во всех своих письмах из Мелихова он приглашал её в гости. Но письма Чехова к Лике отличает особая, слишком для него концентрированная ирония, почти ерничество. Они изобилуют остротами, каламбурами, насмешливыми прозвищами («золотая, перламутровая и фильдекосовая Лика»); содержат постоянное юмористическое обыгрывание ситуаций, возникавших в жизни Лики и её ухажёров, среди которых был, в числе прочих, И. Левитан. За постоянными ироническими признаниями («...позвольте моей голове закружиться от Ваших духов и помогите мне крепче затянуть аркан, который Вы уже забросили мне на шею») трудно разглядеть всепоглощающее чувство. Вероятно, его не было, и именно это – а не взбалмошность характера Лики, не её хаотичность и дилетантизм – стало причиной того, что отношения Чехова и Мизиновой ни к чему не привели.

    Маловероятно предположение, будто Чехов боялся стать пленником сильного чувства, которое помешало бы ему писать. Чехов боялся не сильных, а фальшивых и блеклых чувств. Он был крайне сдержан в разговорах на темы личной жизни, но, вероятно, можно доверять тому, что было им высказано в письме А. С. Суворину после первого мелиховского лета, в которое Лика была его гостьей: «Жениться я не хочу, да и не на ком. Да и шут с ним. Мне было бы скучно возиться с женой. А влюбиться весьма не мешало бы. Скучно без сильной любви».

    В том, что он не испытывал к Лике глубокого чувства, Чехов был склонен винить не её, а себя. В 1894 году он написал в Швейцарию, где Мизинова жила одна, ожидая ребёнка: «Я не совсем здоров. У меня почти непрерывный кашель. Очевидно, и здоровье я прозевал так же, как Вас». В этих словах чувствуется не раскаяние и не желание повернуть время вспять, а по-чеховски мужественное, суровое восприятие реальности.

    Многие считали Лику прототипом Нины Заречной в пьесе «Чайка», над которой Чехов работал в Мелихове в октябре-ноябре 1895 года. Того же мнения придерживалась и сама Мизинова, видевшая в судьбе Нины совпадения с собственной судьбой: стремление стать актрисой, роман с модным беллетристом, рождение ребёнка. Вообще, Чехов не мог пожаловаться на отсутствие желающих считаться прототипами его героев. В некоторых случаях он и сам не скрывал, что обстоятельства чьей-то жизни были использованы им в произведениях. Так, судьба Треплева в «Чайке» отчасти совпадает с судьбой сына Суворина, талантливого юноши Володи, покончившего с собой.

    Случались и недоразумения. Близкий друг Исаак Левитан на несколько лет порвал с ним, оскорбившись на рассказ «Попрыгунья», в котором увидел прозрачный намёк на свои отношения с художницей Кувшинниковой.

    Беллетристка Лидия Авилова была уверена, что стала прототипом героини рассказа «О любви».

    Впрочем, отношения с Авиловой складывались у Чехова таким образом, что её предположение можно считать вполне обоснованным. Тем более что Чехов, по её словам, прислал ей однажды письмо, подписанное фамилией персонажа этого рассказа – Алехин. Письмо это Авилова уничтожила – так же, как и все свои письма к Чехову, которые Мария Павловна по её просьбе вернула после его смерти, – и в поздних мемуарах постфактум изложила собственную версию своих отношений с Чеховым.

    Бунин считал, что потаенное чувство к Авиловой, в которой «всё было очаровательно: голос, некоторая застенчивость, взгляд чудесных серо-голубых глаз», было самым сильным в жизни Чехова. Правда, Бунин не был свидетелем того, как развивались их отношения. Возможно, в создании легенды об Авиловой сыграла роль и неприязнь Бунина к Ольге Леонардовне Книппер-Чеховой.

    Лидия Алексеевна Авилова (урождённая Страхова, дочь известного толстовца) была в конце прошлого века довольно популярной беллетристкой. Её рассказ «Первое горе» Толстой с поправками включил в книгу «Круг чтения». В 1889 году она познакомилась с Чеховым в доме своей сестры, которая была замужем за издателем «Петербургской газеты» С. Н. Худековым. Сама Лидия Алексеевна была к тому времени замужем за петербургским чиновником, весьма скептически и ревниво относившимся к её литературным занятиям, и имела ребёнка. Впоследствии у неё родилось ещё двое детей. Чехов хорошо понимал, что значила семья в жизни Авиловой. По её воспоминаниям, он сказал ей однажды: «У Вас врождённая непрописная нравственность. Это много».

    Воспоминания Авиловой «Чехов в моей жизни», написанные в 1939 году, произвели сенсацию. Она рассказала об ощущении давней душевной близости, которое одновременно возникло у неё и у Чехова при знакомстве (то же чувство возникает у героев рассказа «О любви»); о признаниях в любви, которые делал ей Чехов; о том, как, находясь в клинике Остроумова из-за сильного легочного кровотечения, он просил её остаться ради него в Москве... Нет оснований усомниться в её искренности. Однако из этих же воспоминаний видно, что в отношениях между Чеховым и Авиловой было слишком много неестественной натянутости. Из писем Чехова можно понять, что Авилова постоянно упрекала его в том, что он будто бы неправильно её понимает и неверно ведёт себя по отношению к ней. Действительно, Чехов постоянно оправдывается за какие-то свои замечания, касающиеся литературной работы Авиловой, хотя в самих замечаниях не чувствуется ни малейшей бестактности. Скорее всего, Авилова обладала обостренным самолюбием. (Следует заметить, что упреками в адрес Чехова грешила и Лика Мизинова. В письме, написанном ей 1 сентября 1893 года, он отвечает: «Я ем, сплю и пишу в своё удовольствие? Я ем и сплю, потому что все едят и спят; даже Вы не чужды этой слабости, несмотря на Вашу воздушность. Что же касается писанья в своё удовольствие, то Вы, очаровательная, прочирикали это только потому, что не знакомы на опыте со всею тяжестью и с угнетающей силой этого червя, подтачивающего жизнь».)

    Вызывают некоторое недоверие те строки мемуаров Авиловой 1939 года, в которых она говорит о своём благоговении перед чеховским даром. Достаточно сказать, что ещё в дневнике 1919 года претендующая на проницательность Авилова писала: «Про Чехова я не сказала бы, что он великий человек и великий писатель. Конечно, нет! Он – большой симпатичный талант и был умной и интересной личностью». По воспоминаниям Бунина, Чехов с усмешкой воспринимал пошлый ярлык «симпатичный талант», которым его наградила критика и который уже после его смерти повторила Авилова.

    И все-таки, даже вне разговоров о прототипах, отношение Чехова к тому, что происходило между ним и Авиловой, действительно выражено в рассказе «О любви»: «Я понял, что когда любишь, то в своих рассуждениях об этой любви нужно исходить от высшего, от более важного, чем счастье или несчастье, грех или добродетель в их ходячем смысле, или не нужно рассуждать вовсе».

    После публикации рассказа «О любви» Лидия Алексеевна написала Чехову письмо, полное растерянности, возмущения и непонимания. Справедливости ради надо сказать, что и многие более проницательные критики не поняли, что означает эта фраза. Не поняли, что любовь, по Чехову, относится к тем явлениям жизни, к которым не применимы мерки обыденности.

    Написанная в Мелихове пьеса «Чайка» была поставлена 17 октября 1896 года в императорском Александринском театре в Петербурге. Нину Заречную играла В. Ф. Комиссаржевская. На премьеру пьесы, в которой, по словам Чехова, было «много разговоров о литературе, мало действия, пять пудов любви», он пригласил всех своих друзей и знакомых. Он был доволен первыми репетициями, предвкушал, как после визита «к славе и музам» вернется в Мелихово – «домой, к телятам».

    Однако провал «Чайки» был так сокрушителен, что вошёл в историю театра. Театроведы находят тому разные причины: непонимание актёрами и режиссёром Е. Карповым новаторства Чехова-драматурга; небрежность постановки (за две недели до премьеры ещё шло распределение ролей); премьера «Чайки» в один вечер с бенефисом «комической старухи» Е. И. Левкеевой; вообще, настроенность публики на комедию, как был обозначен жанр пьесы.

    Но ни одну из этих причин нельзя назвать решающей. Гениальная актриса Комиссаржевская явно не была виновата в том, что её первый монолог был встречен смешками, а впоследствии зал взрывался возмущёнными криками и свистом. Вероятно, петербургская снобистская публика решила продемонстрировать своё презрение автору, который вложил в уста Треплева презрение к её убогим художественным пристрастиям, высмеял её мелкий интерес к тому, «как люди едят, пьют, любят, ходят, носят свои пиджаки;...из пошлых картин и фраз стараются выудить мораль – мораль маленькую, удобопонятную, полезную в домашнем обиходе...».

    «Начинающий», в представлении самодовольной театральной публики, драматург осмелился не польстить ей – и она отомстила ему. Газета «Петербургский листок» писала: «Точно миллионы ос, пчёл, шмелей наполнили воздух зрительного зала. Так сильно, ядовито было шиканье».

    «Театр дышал злобой, воздух спёрся от ненависти», – вспоминал Чехов. Не дождавшись конца третьего действия, он вышел из ложи, в которой сидел вместе с Сувориными, и, посидев некоторое время в гримуборной Левкеевой, уехал из театра. Домой к Суворину он вернулся в два часа ночи и в ответ на встревоженные расспросы хозяина сказал: «Если я проживу еще 700 лет, то и тогда не отдам на театр ни одной пьесы». Утром, оставив прощальные записки Сувориным и родственникам, он уехал в Москву, а оттуда в Мелихово.

    Точнее всех спустя два месяца указал причину провала сам Чехов: «17 октября успеха не имела не пьеса, а моя личность».

    Новаторство Чехова-драматурга встретило во время премьеры «Чайки» такое же непонимание, как прежде новаторство Чехова-прозаика. Только вследствие публичности театрального искусства это непонимание было более очевидно. Критики упрекали Чехова в ненужности многих сцен и немотивированности поступков героев его пьес точно так же, как упрекали в мозаичности эпизодов и отсутствии объединяющей идеи в его рассказах.

    Незаметное движение жизни, единство вечного и преходящего, важность внутренних состояний героев, их индивидуальных черт, – всё, на чём основаны чеховские пьесы, казалось тогдашней театральной критике нарушением «условий сцены». «Автор завязал несколько интриг перед зрителем, и зритель с понятным нетерпением ожидает развязки их, а герои Чехова, как ни в чём не бывало, ни с того ни с сего, усаживаются за лото!» – писал критик И. Александровский после постановки «Чайки» в Киеве.

    Спустя два года ещё более оглушительным, чем провал и Александринке, будет успех «Чайки» на сцене Московского Художественного театра (МХТ). Пока же Чехова пытались ободрить близкие, друзья и просто знакомые, понявшие гениальное новаторство его пьесы, несмотря на её сценический провал.

    Одним из таких проницательных людей был знаменитый юрист и общественный деятель А. Ф. Кони. 7 ноября 1896 года он написал Чехову: «Чайка» – произведение, выходящее из ряда по своему замыслу, по новизне мыслей, по вдумчивой наблюдательности над житейскими положениями. Это сама жизнь на сцене, с её трагическими союзами, красноречивым бездумьем и молчаливыми страданиями, – жизнь обыденная, всем доступная и почти никем не понимаемая в её внутренней жестокой иронии, – жизнь до того доступная и близкая нам, что подчас забываешь, что сидишь в театре, и способен сам принять участие в происходящей пред тобою беседе....И то, что пьеса прерывается внезапно, оставляя зрителя самого дорисовать себе будущее – тусклое, вялое и неопределённое, – мне очень нравится. Так кончаются или, лучше сказать, обрываются эпические произведения».

    Полная созидательного труда и творческого счастья мелиховская жизнь близилась к концу. Причина была одна: стремительно ухудшающееся здоровье Чехова. После обострения болезни в 1897 году (кровь пошла горлом прямо во время обеда с Сувориным) он уехал во Францию и провёл зиму в Ницце, в Русском пансионе. Врачи считали, что Чехов должен переехать на постоянное жительство в Ялту, так как климат Средней России губителен для него.

    Мысль о переезде была для Чехова невыносима. Как врач он не обольщался относительно своего здоровья, но при этом признавался: «Лечение и заботы о своем физическом существовании внушают мне что-то близкое к отвращению».

    Мелихово стало для него домом, здесь родились и были воплощены сюжеты многих его произведений.

    С мелиховской жизнью связан рассказ «Черный монах» (1893). По воспоминаниям брата Михаила, «у Антона Павловича, вероятно, от переутомления расходились нервы – он почти совсем не спал» и однажды, ненадолго забывшись, увидел во сне чёрного монаха, о котором потом написал. Музыка Г. Браги, звучащая в рассказе перед встречами Коврина с чёрным монахом, звучала и в Мелихове: произведения этого композитора пела Лика Мизинова. Работая над рассказом, Антон Павлович беседовал с известным психиатром В. И. Яковенко о мании величия, которой болен в «Чёрном монахе» Коврин. Впоследствии Чехов напоминал о болезни своего героя, отвергая предположения о том, что образ Коврина автобиографичен. Конечно, бессонница и видение чёрного монаха происходили у Чехова, как и у Коврина, не только «от переутомления», но и от гораздо более глубоких, связанных с творческим состоянием, причин. Однако отождествлять Чехова с человеком, который бестрепетно ассоциирует себя с великими мира сего и произносит: «Как счастливы Будда и Магомет или Шекспир, что добрые родственники и доктора не лечили их от экстаза и вдохновения!» – отождествлять с подобным человеком чуждого патетики Чехова по крайней мере опрометчиво.

    Мелиховские наблюдения над крестьянской жизнью нашли воплощение в повести «Мужики» (1897); глубинное, безысходное непонимание между «господами» и мужиками – в рассказе «Новая дача» (1898); нежелание объяснять деятельность на общее благо какой-либо теорией – в «Доме с мезонином» (1896). В Мелихове в 1898 году была написана трилогия «Человек в футляре», «Крыжовник», «О любви» и рассказ «Ионыч». Разумеется, содержание этих и других произведений Чехова не исчерпывалось мелиховской повседневностью. Но сложный поток творческих импульсов и ассоциаций, картины природы и быта, несомненно, были у него связаны с этим благодатным местом.

    В августе 1895 года по приглашению Толстого Чехов посетил Ясную Поляну. Толстой относился к нему с уважением и любовью, считал, что «Чехов создал новые, совершенно новые... для всего мира формы писания...». Для Чехова каждая встреча с Толстым была большим событием. Он не разделял идей толстовства, но благоговел перед Толстым-художником.

    Из Мелихова Чехов однажды написал А. С. Суворину: «Как-то лет 10 назад я занимался спиритизмом и вызванный мною Тургенев ответил мне: «Жизнь твоя близится к закату». И в самом деле мне теперь так сильно хочется всякой всячины, как будто наступили заговены. Так бы, кажется, всё съел: и степь, и заграницу, и хороший роман... И какая-то сила, точно предчувствие, торопит, чтобы я спешил».

    Несмотря на нездоровье, Чехов продолжал общественную работу: его стараниями было открыто почтовое отделение в Лопасне и построена колокольня в Мелихове, он принимал участие в переписи населения и попечительствовал над народными училищами. Только медицинская практика после 1897 года была ему категорически запрещена врачами.

    В сентябре 1898 года Чехов все же переехал в Ялту. Семья осталась в Мелихове, однако спокойное течение жизни было вскоре нарушено болезнью Павла Егоровича. В октябре 1898 года он скончался. Известие об этом, полученное в Ялте, Антон Павлович переживал очень тяжело. «Мне кажется, что после смерти отца в Мелихове будет уже не то житье, точно с дневником его прекратилось и течение мелиховской жизни», – написал он сестре.

    Всё говорило о неизбежности печальных перемен в жизни Чехова. «У меня умер отец, – сообщал он публицисту М. О. Меньшикову, частому гостю Мелихова. – Выскочила главная шестерня из Мелиховского механизма, и мне кажется, что для матери и сестры жизнь в Мелихове утеряла теперь всякую прелесть и что мне придётся устраивать для них теперь новое гнездо. И это весьма вероятно, так как зимовать в Мелихове я уже не буду, а без мужчин в деревне не управиться».

    Незадолго до продажи имения Мелихово посетила Ольга Леонардовна Книппер – актриса Московского Художественного театра, последняя любовь и будущая жена Чехова. «Всё там дышало уютом, простой здоровой жизнью, чувствовалась хорошая, любовная атмосфера семейной жизни, – вспоминала актриса. –...Он (Чехов. – Т. С.) показывал свои «владения»: пруд с карасями, которыми гордился, – он был страстный рыболов, – огород, цветник....Всё решительно пленило меня там: и дом, и флигель, где написана была «Чайка», и сад, и пруд, и цветущие фруктовые деревья, и телята, и утки, и сельская учительница, гулявшая с учителем по дорожке, – казалось, что шла Маша с Медведенко, – пленяли радушие, ласковость, уют, беседы, полные шуток, остроумия...»

    В 1899 году Мелихово было продано серпуховскому лесопромышленнику. Потом оно не раз переходило из рук в руки, дом ветшал, а в 1930 году и вовсе был разобран на брёвна. Только в 1960 году, к столетию со дня рождения Чехова, в Мелихове открылся его музей.

    «ПОСЛЕДНЯЯ СТРАНИЦА МОЕЙ ЖИЗНИ»

    Мария Павловна Чехова вспоминала, что, увидев впервые купленный братом участок в Аутке, она едва не заплакала. Каменистый, без растительности, он находился далеко от моря и от самой Ялты, рядом с шоссе; воды на нём не было. Можно представить, какое гнетущее впечатление производила эта местность после цветущего Мелихова!

    Ради покупки аутского участка и устройства жизни семьи Чехов подписал договор с книгоиздателем А. Ф. Марксом, согласно которому за 75 тысяч рублей передавал тому право на издание всех своих настоящих и будущих сочинений в течение двадцати лет. Маркс был одним из лучших российских издателей, но договор с ним, как впоследствии оказалось, был невыгоден для Чехова. Уже в первый год Маркс получил за издание его произведений вдвое большую сумму, чем заплатил автору. Максим Горький даже уговаривал писателей обратиться к Марксу с коллективным письмом и просить его вернуть Чехову право самостоятельно издавать собственные произведения и получать от этого прибыль. Узнав об этом, Чехов настоятельно просил Горького отказаться от этой затеи. Невыполнение собственноручно подписанных обязательств он считал невозможным, даже если эти обязательства оказывались для него невыгодными. И «не надо все-таки забывать, что, когда зашла речь о продаже Марксу моих сочинений, то у меня не было гроша медного, я был должен Суворину, издавался премерзко, а главное, собирался умирать и хотел привести свои дела хотя бы в кое-какой порядок», – писал он О. Л. Книппер-Чеховой.

    Чехов понимал, что жить ему осталось недолго, и хотел до своей смерти обеспечить престарелую мать и незамужнюю сестру Марию Павловну. Но причина кабального договора с Марксом была не только материальная. Чехов хотел при жизни увидеть полное собрание своих сочинений. Он внимательно готовил для марксовского издания свои тексты, включая самые ранние: перерабатывал многие из них, редактировал, держал корректуру.

    Постепенно вырисовывался грандиозный итог жизни Чехова: единый мир его произведений, каждое из которых было отмечено неповторимым своеобразием чеховского таланта. Достаточно сказать, что мир этот был населён более чем восемью тысячами (!) персонажей...

    Строительство дома в Аутке, осуществляемое архитектором Шаповаловым при активном участии Чехова, продвигалось медленно. Чехов жил в ялтинских гостиницах и на частных квартирах. В круг его знакомых входили культурнейшие люди Ялты – Татариновы, Средины. У Чехова бывали жившие в то время в Ялте И. А. Бунин, А. И. Куприн, М. Горький, драматург, автор пьесы «Дети Ванюшина» С. А. Найденов. К нему приезжали Н. Г. Гарин-Михайловский, В. Г. Короленко, в его доме пел Ф. И. Шаляпин, играл С. В. Рахманинов...

    В 1901-1902 годах Чехов навещал Льва Толстого, жившего в Гаспре. Толстой приехал в Крым из-за тяжёлой болезни, и многим врачам казалось, что он не выживет. Чехов, также обеспокоенный состоянием здоровья Толстого, тем не менее уловил никогда не подводившим его диагностическим чутьём, что «великий старец» преодолеет болезнь.

    Достроенный в 1899 году чеховский дом получил название Белая дача и стал, по словам Куприна, «самым оригинальным зданием в Ялте». «Вся белая, чистая, легкая, красиво несимметричная, построенная вне какого-нибудь определённого архитектурного стиля, с вышкой в виде башни, с неожиданными выступами, со стеклянной верандой внизу и с открытой террасой вверху, с разбросанными – то широкими, то узкими – окнами, она походила бы на здания в стиле «модерн», если бы в её плане не чувствовалась чья-то внимательная и оригинальная мысль, чей-то своеобразный вкус», – писал Куприн.

    Предметом особой чеховской гордости и заботы был сад. Чехов подходил к его созданию очень серьезно: читал специальную литературу, выписывал в отдельную тетрадь названия растений, которые посадил или хотел бы посадить (после его смерти их оказалось около двухсот), заказывал саженцы и семена в Одессе, Сухуми и в Никитском ботаническом саду близ Ялты. Все деревья Чехов сажал только сам, никому не доверяя этого дела. Он вообще относился к деревьям как к одушевлённым существам. В засушливую ялтинскую осень 1900 года писал Ольге Леонардовне: «Бедные деревья, особенно те, что на горах по сю сторону, за все лето не получили ни одной капли воды и теперь стоят жёлтые; так бывает, что и люди за всю жизнь не получают ни одной капли счастья. Должно быть, это так нужно».

    Через четыре года в саду росли посаженные Чеховым магнолия, атласский кедр, китайская хурма, вавилонская ива, гледичия, кипарисы, абрикосовые, вишневые и грушевые деревья... «Погоди, через 2-3 года ты увидишь, что я посадил именно то, что нужно, – писал он сестре. – Думаю, что это так, ибо я прежде, чем сажать, размышлял очень долго».

    Лишь спустя много лет работники музея Чехова в Ялте догадались, что имел в виду Чехов. Садоводческий принцип, применённый им для своего сада, английский философ Бэкон называл «вечной весной». Литературовед В. Я. Лакшин описал этот круговорот цветения: «В январе в чеховском саду зацветает мушмула, покрывается кремовыми цветами жимолость душистая. В феврале цветёт жасмин голоцветный и раскрываются бутончики кизила. В марте расцветает белая, розовая и красная камелия, айва японская, украшается золотисто-жёлтым цветом форзиция. В апреле уже цветут поднявшиеся из земли тюльпаны, гиацинты, нарциссы, цветёт фотиния китайская. В мае начинают зацветать магнолии, цветут розы и будут, сменяясь, цвести до ноябрьских прохладных ночей. В августе-сентябре сад украшают олеандры, роскошные хризантемы. В декабре можно любоваться цветущими белыми ветками османтуса падуболистного. И так до января, когда начинается новый круг цветения».

    По словам Лакшина, «совсем особая страница культуры – образ сада у Чехова. Это не просто место действия многих его рассказов и пьес, но пульсирующий источник поэтического излучения, почти символ....Ночной спящий сад в «Доме с мезонином»... и согретый солнцем, освободившийся от пелены густого тумана, «молодой, нарядный» сад в «Невесте», и огромный, обрызганный утренней росой сад в «Чёрном монахе». И наконец, «Вишневый сад»... Сад – та же природа, но скрестившаяся с цивилизацией, организованная культурой, подчинённая вкусу человека, его земной задаче. В этом философия сада у Чехова».

    В пьесе «Дядя Ваня» Елена Андреевна так определяет талантливого человека: «Посадит деревце и уже загадывает, что будет от этого через тысячу лет, уже мерещится ему счастье человечества». Эти слова почти полностью совпадают с теми, которые сказал Чехов Куприну: «Ведь здесь до меня был пустырь и нелепые овраги, всё в камнях и чертополохе. А я вот пришёл и сделал из этой дичи культурное, красивое место... Знаете ли, через триста-четыреста лет вся земля обратится в цветущий сад. И жизнь будет тогда необыкновенно легка и удобна». Эти слова произнёс смертельно больной, усталый человек, который, сажая деревья, наверняка знал, что не дождётся даже тех времён, когда ими будет затенен весь его небольшой сад...

    Последние годы жизни Чехова связаны с Московским Художественным театром. Еще в 1898 году, возвратившись из-за границы, Чехов получил письмо от одного из основателей МХТ, своего давнего приятеля В. И. Немировича-Данченко. Тот просил для постановки «Чайку».

    Решение передать провалившуюся пьесу новому, малоизвестному театру Чехов принял после долгих колебаний. Он не хотел ещё одного провала; опасался, найдут ли актёры правильный тон в трактовке созданных им образов... Опасения усугублялись ещё и тем, что по состоянию здоровья Чехов почти не мог присутствовать на шедших в Москве репетициях.

    Сказывался и его скепсис по отношению к состоянию театрального искусства вообще. Чехов называл современный ему театр «сыпью, дурной болезнью городов» и винил в таком положении не публику, которая «всегда и везде одинакова: умна и глупа, сердечна и безжалостна, смотря по настроению», – а самих театральных деятелей, которые «не выше толпы».

    Идею Горького о том, что для вывода искусства из кризиса необходимы «народные театры», Чехов отвергал.

    «И народные театры, и народная литература – всё это глупость, всё это народная карамель. Надо не Гоголя опускать до народа, а народ поднимать к Гоголю», – считал он.

    Тем сильнее было впечатление, произведённое на Чехова режиссёрами и актёрами МХТ. «Я благодарю небо, что, плывя по житейскому морю, я наконец попал на такой чудесный остров, как Художественный театр», – писал он своему гимназическому однокашнику, актеру МХТ A. Л. Вишневскому.

    Впереди были ещё разочарования в режиссёрской манере Станиславского (Чехов считал, что тот загубил ему пьесу «Вишнёвый сад»), но все-таки можно было сказать, что театр и драматург совпали настолько, насколько вообще возможно совпадение ярких творческих личностей.

    Премьера «Чайки» в МХТ прошла 17 декабря 1898 года с огромным успехом, о чём Чехову немедленно была отправлена телеграмма в Ялту. Вскоре он отдал Художественному театру пьесу «Дядя Ваня», предпочтя его Малому театру, который требовал переделок в тексте пьесы. «Три сестры» создавались уже специально для МХТ; Чехов деятельно участвовал в распределении ролей и давал советы актёрам. (Правда, Станиславский называл его советы «шарадами»; многие из них разгадывались не сразу, а лишь несколько лет спустя.) Ольге Леонардовне, репетировавшей Машу в «Трёх сёстрах», он писал из Ниццы, где снова жил по настоянию врачей: «Ой, смотри! Не делай печального лица ни в одном акте. Сердитое, да, но не печальное. Люди, которые давно носят в себе горе и привыкли к нему, только посвистывают и задумываются часто. Так и ты частенько задумывайся на сцене, во время разговоров. Понимаешь?»

    После постановки в 1899 году Художественным театром «Дяди Вани» Чехов особенно переживал из-за того, что не может увидеть свои пьесы в той сценической интерпретации, которая бы лучше всего отвечала его замыслу. Узнав, что и в 1900 году врачи не позволят Чехову приехать в Москву, Станиславский и Немирович-Данченко организовали апрельские гастроли МХТ в Севастополе и Ялте. Были привезены чеховские спектакли «Дядя Ваня» и «Чайка», «Одинокие» Гауптмана и «Эдда Габлер» Ибсена.

    Антон Павлович присутствовал на репетициях, вникал в подробности работы осветителей, гримёров; видно было, что даже мелочи театральной жизни доставляют ему удовольствие.

    «Горький со своими рассказами об его скитальческой жизни, Мамин-Сибиряк с необыкновенно смелым юмором, доходящим временами до буфонады, Бунин с изящной шуткой, Антон Павлович со своими неожиданными репликами, Москвин с меткими остротами – всё это делало одну атмосферу, соединяло всех в одну семью художников....Словом – весна, море, веселье, молодость, поэзия, искусство – вот атмосфера, в которой мы в то время находились», – писал Станиславский о ежедневных собраниях в ялтинском доме Чехова. Он заметил и другое: «То, что отравляло Антону Павловичу спектакли, – это необходимость выходить на вызовы публики и принимать чуть ли не ежедневно овации. Нередко поэтому он вдруг неожиданно исчезал из театра, и тогда приходилось выходить и заявлять, что автора в театре нет. В большинстве случаев он приходил просто за кулисы и, переходя из уборной в уборную, жуировал закулисной жизнью, её волнениями и возбуждениями, удачами и неудачами и нервностью, которая заставляла острее ощущать жизнь».

    Во время этих гастролей для многих стало очевидно, что Чехов испытывает к Ольге Леонардовне Книппер, игравшей в его пьесах Аркадину и Елену Андреевну, не только чувство восхищения её артистическим дарованием.

    Ольгу Леонардовну он в 1899 году назвал «последняя страница моей жизни».

    Чехов впервые увидел Ольгу Леонардовну осенью 1898 года в Москве, на репетициях «Царя Федора Иоанновича» в Художественном театре. Книппер играла Ирину. Вернувшись в Ялту, Чехов тут же написал Суворину: «Ирина, по-моему, великолепна. Голос, благородство, задушевность – так хорошо, что даже в горле чешется... Если бы я остался в Москве, то влюбился бы в эту Ирину».

    Следующая встреча состоялась только через год. Чехов приехал в Москву на Пасху и навестил Ольгу Леонардовну. Они вместе пошли на выставку картин Левитана; Чехов посмотрел «Чайку», в которой Книппер играла Аркадину, подарил ей фотографию мелиховского флигеля с надписью: «Мой дом, где была написана «Чайка». Ольге Леонардовне Книппер на добрую память», – и пригласил погостить в Мелихове, где она и пробыла три дня.

    С этого времени началась их переписка, длившаяся пять лет и ставшая самой обширной в чеховском эпистолярном наследии.

    В 1899 году Чехов и Книппер совершили совместное путешествие на пароходе из Новороссийска в Ялту, откуда вместе уехали в Москву. В последующие приезды в Ялту Ольга Леонардовна начала ощущать некоторую натянутость в отношении к ней матери и сестры Чехова. После этого в её письмах всё настоятельнее встаёт вопрос о необходимости узаконить отношения.

    Чехов всю жизнь испытывал необъяснимую робость перед женитьбой – точнее, перед официальным свадебным обрядом. Вероятно, эта робость была сродни его нежеланию выходить на поклон в театре. Незадолго до венчания он написал невесте: «Если ты дашь слово, что ни одна душа в Москве не будет знать о нашей свадьбе до тех пор, пока она не совершится, – то я повенчаюсь с тобой хоть в день приезда. Ужасно почему-то боюсь венчания и поздравлений, и шампанского, которое нужно держать в руке и при этом неопределённо улыбаться».

    Обещание было выполнено буквально. В день венчания 25 мая 1901 года Чехов попросил своего приятеля Вишневского устроить обед, на который должны быть приглашены родственники и близкие друзья его и Ольги Леонардовны. Когда собравшиеся начали уже волноваться из-за отсутствия Чехова и Книппер, было получено известие о том, что они только что обвенчались и уехали в Аксеново Уфимской губернии на кумыс, как это было предписано Чехову врачами. Таким образом Чехов избавил себя от свадебной церемонии. Матери он отправил телеграмму: «Милая мама, благословите, женюсь. Всё останется по-старому», – и указал адрес, по которому будет находиться на кумысе. Письмо к сестре также содержит смущённое оправдание и обещание, что изменений в его жизни не произойдёт.

    Изменений действительно произошло немного. Ольга Леонардовна не оставила московскую сцену; Чехов не получил от врачей разрешения переехать из Ялты в Москву. Годы совместной жизни Чехова и Книппер – это история долгой разлуки, редких встреч и чрезвычайно насыщенной переписки.

    Жён русских писателей часто упрекали современники и потомки в том, что те мало внимания уделяли своим великим мужьям. Поток упрёков, высказанных в адрес Ольги Леонардовны Книппер-Чеховой, – один из самых мощных. Следует признать, что делались они не без основания.

    Чехов тосковал в Ялте. Впервые в жизни он чувствовал такое одиночество, впервые был так явно оторван от того, что его привлекало: от столицы, от театральной и литературной среды. Он жаловался сестре в Москву: «Ты пишешь про театр, кружок и всякие соблазны, точно дразнишь, точно не знаешь, какая скука, какой это гнёт – ложиться в 9 час. вечера, ложиться злым, с сознанием, что идти некуда, поговорить не с кем и работать не для чего, так как всё равно не видишь и не слышишь своей работы. Пианино и я – это два предмета в доме, проводящие своё существование беззвучно и недоумевающие, зачем нас здесь поставили, когда на нас тут некому играть».

    Дело, конечно, было не только в том, что зимой в Ялте было холодно и что, не любя этого города, Чехов чувствовал себя здесь «как в Малой Азии». Ощущение напрасно проходящего времени усугублялось тем, что он чувствовал, как день ото дня ухудшается здоровье, уходят силы, уходит жизнь.

    Впервые в его письмах появляются просьбы о сочувствии. Он часто просит жену приехать хотя бы на несколько дней; пишет, что её появление было бы для него сущим благодеянием; расстраивается, когда её долгожданный приезд оказывается слишком кратким...

    Но не стоит забывать о том, что Чехов писал Книппер и до женитьбы: «Если мы теперь не вместе, то виноваты в этом не я и не ты, а бес, вложивший в меня бацилл, а в тебя любовь к искусству», – и после женитьбы: «Я ведь знал, что женюсь на актрисе, то есть когда женился, ясно сознавал, что зимами ты будешь жить в Москве. Ни на одну миллионную я не считаю себя обиженным или обойдённым, напротив, мне кажется, что все идёт хорошо, или так, как нужно, и потому, дусик, не смущай меня своими угрызениями». Впрочем, было бы странно, если бы Чехов стал в чем-то упрекать любимую женщину...

    Их переписка – это отражение очень нелёгкой и очень насыщенной творческой жизни, в которой даже мелочи быта приобретают особый масштаб, потому что внутренне одухотворены и овеяны любовью. Чехов и Книппер были неизменно интересны друг другу. Иногда Ольга Леонардовна задавала мужу «вечные вопросы», которые казались ему наивными, и он отвечал так, как это всегда было ему свойственно: «Ты спрашиваешь, что такое жизнь? Это всё равно что спросить: что такое морковка? Морковка есть морковка, и больше ничего не известно».

    В 1901 году Чехов составил завещание для сестры Марии Павловны, которая, став наследницей, должна была отдать его долги. В завещании, которое Чехов передал на хранение жене, было сказано: «Я обещал крестьянам села Мелихова сто рублей – на уплату за шоссе; обещал также Гавриилу Алексеевичу Харченко... платить за его старшую дочь в гимназию до тех пор, пока её не освободят от платы за учение. Помогай бедным. Береги мать. Живите мирно».

    О помощи бедным Чехов помнил до конца своих дней. Сразу по приезде в Ялту он начал принимать участие в устройстве нуждающихся туберкулёзных больных. Написанное им воззвание об этом напечатали многие газеты. Воззвание (невероятная для Чехова форма общественной деятельности!) произвело огромный эффект: пожертвования посыпались как из рога изобилия. На собранные деньги началось строительство санатория для туберкулёзных больных. Чехов оказал помощь в строительстве школы в посёлке Мухалатка близ Ялты.

    В 1900 году Чехов был избран почётным академиком по разряду изящной словесности. Это звание давало большие возможности – например, академик мог приехать в любой российский город и потребовать любое помещение для бесцензурного выступления. Вероятно, именно эта «льгота» стала причиной того, что в 1902 году звания почётного академика был лишён только что получивший его М. Горький, который состоял под надзором полиции. Выборы Горького академиком были объявлены недействительными от имени самой Академии, причём её члены не были даже поставлены об этом в известность. После этого два академика, Чехов и Короленко, отказались от своих почётных званий. «Я поздравлял сердечно, и я же признавал выборы недействительными – такое противоречие не укладывалось в моём сознании, примирить с ним свою советь я не мог», – написал Чехов, объясняя Академии свой отказ.

    В последние ялтинские годы написаны поздние чеховские шедевры, среди которых рассказы «В овраге», «Дама с собачкой», «Архиерей», пьеса «Вишнёвый сад». Писались они тяжело: здоровье писателя таяло с каждой строчкой. О «Вишнёвом саде» он сообщал в нетерпении ожидающей новой пьесы труппе МХТ: «Пишу по четыре строчки в день, и те с нестерпимыми мучениями».

    Прочитав эту пьесу, великий режиссер XX века В. Э. Мейерхольд (он играл Треплева в «Чайке» в МХТ) написал Чехову: «Вы несравнимы в вашем великом творчестве. Когда читаешь пьесы иностранных авторов, вы стоите оригинальностью своей особняком. И в драме Западу придётся учиться у вас». Слова эти оказались пророческими: пьесы Чехова занимают ведущее место в мировом театральном репертуаре, к ним вновь и вновь обращаются лучшие режиссеры мира.

    Премьера «Вишнёвого сада» была превращена в Художественном театре в торжественное чествование автора. Это произошло 17 января 1904 года, в день рождения Чехова. Было решено считать этот день также и юбилеем: двадцати пятилетием его творческой деятельности. Чехов не присутствовал на премьере, за ним приехали из театра после третьего акта. Антракт был использован для чтения приветственных речей и телеграмм от представителей «всего грамотного русского общества». Стоя на сцене, Чехов едва сдерживал кашель. Он выглядел настолько больным, что из зала стали доноситься просьбы, чтобы он сел...

    Премьера одной из самых загадочных пьес мирового репертуара походила на прощание с её автором. Самому же «Вишнёвому саду», как и всем произведениям Чехова, предстояла долгая жизнь. На протяжении века режиссерам и актёрам приходилось, например, угадывать, почему Чехов считал «Вишнёвый сад» и «Чайку» комедиями, – и не находить разгадки. Может быть, он вкладывал в это такой же смысл, какой содержит в себе название «Человеческая комедия», которым объединены отнюдь не смешные романы Бальзака?

    «Никто не знает настоящей Правды»...

    К лету 1904 года здоровье Чехова ухудшилось настолько, что врачи потребовали немедленной поездки на немецкий горный курорт Шварцвальд. 3 июня Чехов вместе с женой выехал в курортный городок Баденвейлер. Видевшие его перед отъездом вспоминали, что он прямо говорил: «Еду умирать».

    Его состояние резко ухудшилось в ночь на 2 июля. Некоторое время он шутил, смешил Ольгу Леонардовну импровизациями на темы курортной жизни; потом впервые сам попросил послать за доктором.

    Ольга Леонардовна вспоминала о его последних минутах: «Пришёл доктор, велел дать шампанского. Антон Павлович сел и как-то значительно, громко сказал доктору по-немецки (он очень мало знал по-немецки): «Ich sterbe» («Я умираю». – Т. С.). Потом взял бокал, повернул ко мне лицо, улыбнулся своей удивительной улыбкой, сказал: «Давно я не пил шампанского…», покойно выпил всё до дна, тихо лёг на левый бок и вскоре умолкнул навсегда...».

    Пo воспоминаниям Бунина, Чехов с одинаковой твёрдостью говорил и о том, что жизнь после смерти в какой бы то ни было форме – сущий вздор и о том, что бессмертие – очевидный факт. «Это своеобразная микромодель подхода Чехова к таким явлениям, как смерть, жизнь, бессмертие. Он как бы допускает возможность двух противоположных решений», – пишет А. Чудаков.

    В Баденвейлере оборвалась земная жизнь Чехова, наполненная творчеством и созидательным трудом. Жизнь его произведений продолжается уже почти сто лет после того, как писателя похоронили на Новодевичьем кладбище в Москве. И, наверное, буде продолжаться до тех пор, пока человек имеет душу живу. Долго ли?

    «Если бы знать!»

    Т. А. Сотникова

    Семья А. П. Чехова

    Фотоальбом (Дом-музей А. П. Чехова)

    Спектакль «Чайка» (МХАТ им. М. Горького 1974 год).

    По одноименной пьесе А. П. Чехова.

    Режиссеры: Борис Ливанов, Сергей Десницкий, Мария (Мариэтта) Муат.

    Оператор: Лев Бунин.

    Спектакль «Вишнёвый сад» (постановка 1976 года).

    По одноименной пьесе А. П. Чехова.

    Режиссер: Леонид Хейфец.

    Оператор: Вадим Василевский.

     

  • 115 лет со дня рождения М. В. Исаковского

    Михаил Васильевич Исаковский родился в деревне Глотовка Ельнинского уезда Смоленской губернии в бедной крестьянской семье. Читать и писать он учился у местного священника. Позже Исаковский проучился два года в гимназии.

    Первое стихотворение – «Просьба солдата» – было опубликовано ещё в 1914 году в общероссийской газете «Новь». В 1918 вступил в РКП(б). В 1921-1931 гг. работал в смоленских газетах. В 1931 переехал в Москву.

    Многие стихотворения Исаковского положены на музыку. Наиболее известны «Катюша» и «Враги сожгли родную хату» (музыка М. И. Блантера), «В лесу прифронтовом», «Летят перелётные птицы», «Одинокая гармонь» и другие. В фильме «Кубанские казаки» на музыку И. Дунаевского прозвучали его песни «Каким ты был, таким ты и остался» и «Ой, цветёт калина».

    В 1926 г. Исаковский, будучи редактором газеты, помогает своему молодому талантливому земляку Александру Твардовскому.

    В 1927 г. выходит первый сборник стихов поэта «Провода в соломе», которые понравились Максиму Горькому. В результате сотрудничества с Владимиром Захаровым песни на слова Исаковского появляются в репертуаре хора им. Пятницкого. Наиболее известные из них: «Вдоль деревни», «Провожанье», «И кто его знает».

    Кроме многочисленных поэтических сборников издал книгу «О поэтическом мастерстве». Также известен переводами с украинского, белорусского и других языков.

    Михаил Исаковский умер 20 июля 1973 года, похоронен на Новодевичьем кладбище.

    В 1979 его именем названа улица в московском районе Строгино. Имя Исаковского носит Институт искусств и улица в Смоленске. А также в честь поэта назван переулок в городе Донецке (Украина).

    Интересные факты:

    Стихотворение «Огонёк» на всех фронтах исполняли на разные мотивы. К концу войны остался лишь один мотив неизвестного автора, сохранившийся до сих пор. Когда эту песню исполняют, то объявляют: «Слова Михаила Исаковского, музыка народная».

    Написанное вскоре после войны стихотворение «Враги сожгли родную хату» подвергалось официальной критике, так как, по мнению властей, русский солдат-победитель не имеет права плакать, это является проявлением слабости. Одноимённую песню не пропускали на радио. Лишь в июле 1960 года Марк Бернес, исполнив песню на слова Исаковского, нарушил этот негласный запрет.

    Родная деревня Исаковского была полностью уничтожена во время войны. Часть денег от полученной в 1943 году Сталинской премии он направил на строительство клуба в родных местах.

    Мало в русской поэзии строк, столь пронзительных, как у Исаковского. Его стихи можно приводить только целиком, не разрывая их на цитаты.

    По материалам сайта «Библиотека поэзии».

    «Враги сожгли родную хату»

    Музыка М. Блантера, слова М. Исаковского. Исполняет Марк Бернес.

    «Катюша»

    Музыка М. Блантера Слова М. Исаковского. Исполняет Георгий Виноградов.

    «В лесу прифронтовом»

    Музыка М. Блантера, слова М. Исаковского. Исполняет Тамара Синявская.

     

  • 90 лет со дня рождения Е. И. Носова

    Творческий путь Евгения Ивановича Носова

    Е. И. Носов, русский писатель, родился 15 января 1925 г. в с. Толмачево под Курском в семье деревенского мастера-ремесленника. В 1943 после окончания 8 классов ушёл на фронт и служил солдатом-артиллеристом в армии маршала К. К. Рокоссовского. В 1945 г. под Кёнигсбергом (с 1946 Калининград) был ранен и 9 мая 1945 г. встретил в госпитале в Серпухове, о чём позже напишет рассказ «Красное вино победы» (1962). Выйдя из госпиталя, получил пособие по инвалидности и, окончив школу-десятилетку, уехал в Среднюю Азию, где работал в газете (цинкографом, ретушёром и литературным сотрудником). Начал печататься в 1947 г. (стихи, публицистические статьи, очерки, корреспонденции, рецензии и т. п.).

    С 1951 г. жил в Курске. В 1957 г. опубликовал первый рассказ (для детей) Радуга, в 1958 – первый сборник рассказов и повестей  «На рыбачьей тропе». Тонкое чувство слова, обострённое, объёмно-пластичное восприятие окружающего мира, любовь к обстоятельному, неспешному и «естественному» бытию и труду на лоне природы сразу определили место Носова в ареале современной «деревенской прозы» как художника-традиционалиста, ориентированного на опыт И. С. Тургенева, И. А. Бунина и Н. С. Лескова.

    Как и другие видные писатели-«деревенщики» (В. П. Астафьев, В. И. Белов и Б. А. Можаев) И. Е. Носов учился на Высших литературных курсах при Союзе писателей СССР (1960–1962), активно публиковался в столичной периодической печати (журналы «Новый мир», «Наш современник» и др.), выпускал многочисленные сборники рассказов и повестей: «Рассказы» (1959); «Тридцать зёрен» (1961); «Дом за триумфальной аркой» (1963); «Где просыпается солнце» (1965); «Шумит луговая овсяница» (1966); «За долами, за лесами» (1967); «Берега» (1971); «И уплывают пароходы...»  (1975); «Усвятские шлемоносцы» (1980); «В чистом поле...» (1990) и др..

    В лучших рассказах и повестях писателя «Шумит луговая овсяница» (1925); «Объездчик» (1966); «За долами, за лесами», «Варька», «Домой, за матерью» (все 1967); «И уплывают пароходы, и остаются берега» (1970); «Шопен, соната номер два» (1973) и др. проявлены глубокий психологизм, склонность к социальному анализу, историчность мышления и точность бытописания в изображении жизни современной среднерусской деревни, особенно удачно передаваемой через сочные, динамичные диалоги, сочетающие энергию и «неправильность» непосредственной крестьянской речи и афористичность народной мудрости: «...Я тебе так скажу, начистоту: народу никак не с руки на церквя глядеть. Ему к примеру, лес надо сплавлять, лен дёргать... Когда ему на пароходах кататься? Сто целковых платить за это – не-е!...», – пишет Носов в рассказе «И уплывают пароходы, и остаются берега».

    Печаль, ностальгия по светлому, незамутнённо-наивному, «детскому» восприятию мира пронизывает творчество Носова, что особенно ощутимо в его рассказах «Мост», «Дом за триумфальной аркой» и повестях «Не имей десять рублей», «Моя Джомолунгма» о собственном детстве и отрочестве (рассказы «Подпасок», «Дежка» и др.), о русском мужике на полях Великой Отечественной войны. Посвящённое этой теме вершинное произведение Носова – повесть «Усвятские шлемоносцы» (1977), где рассказывается о последних мгновениях трудовой и семейной деревенской идиллии – нескольких днях сенокоса в июне 1941 г., накануне отправки мужчин на фронт. В повести автор утверждает в характерной для него, как и для других «деревенщиков», проекции на патриархальную русскую общину и православие, исконное миролюбие русского народа-хлебопашца. Подчёркивает неестественность и даже богопротивность обращения земледельца в солдата: «Но только ли на людях – на всей деревне с её заулками и давно не поливавшимися грядами, на всякой избе и каждом предмете в дому отпечатано это нестираемое клеймо военной хворобы. От всего веяло порухой прежнего лада, грядущими скорбями, все было окроплено горечью, как подорожной пылью, и обрело её привкус. Это недуг души, разлад в ней и сумятица ломали, муторили...».

    Грустная тональность произведений Носова конца 1980–1990-х годов  связана с ощущением у писателя невозобновимого распада коренных устоев национальной жизни, катастрофического нарастания в «перестроечном» обществе, в т. ч. и на селе, бытийной дисгармонии: жестокости, апатии, разочарования и эгоизма. Однако эта тональность имеет более нравственно-эстетическую, нежели политическую окраску и проявляется прежде всего в фантастическом рассказе «Сон», рассказах «НЛО нашего детства», «Темная вода», «Карманный фонарик», «Костер на ветру», «Красное, желтое, зеленое...». Писатель выступает также с размышлениями о русской классической литературе («Жди назавтра ясного дня» (1992), посвящено А. А. Фету).

    В 2001 Е. И. Носов стал лауреатом Премии Александра Солженицына.

    По материалам сайта «Российский общеобразовательный портал».

    Короткометражный фильм «Варька» – (СССР, 1971 год).

    По одноимённому рассказу Евгений Носова.

    Сюжет:

    Подруги молодой птичницы Варьки часто просят её подежурить за них, уходя на свидания и танцы. Но однажды Варька не выполняет их просьбу...

    Производство: ЭКРАН (Останкино).

    Режиссёр: Тина Папастергиу.

    В ролях:

    Нина Шаролапова, Нина Мукосеева, Яков Семёнов, Светлана Серова. 

    Художественный фильм «Цыганское счастье» – (СССР, 1981 год).

    По рассказам Евгения Носова «В чистом поле за просёлком», «Шуба», «Портрет», «Варька».

    Сюжет:

    Цыганка Мария и её сын Сашка решили навсегда оставить цыганскую жизнь и жить как все – иметь крепкое хозяйство, читать по вечерам Пушкина и совершенствовать своё ремесло...

    Производство: Киностудия им. Горького, СССР.

    Режиссёр: Сергей Никоненко

    В ролях:

    Николай Погодин, Наталья Харахорина, Андрей Смоляков, Екатерина Жемчужная, Екатерина Воронина, Елена Валаева, Иван Каменский, Екатерина Гриценко, Лидия Федосеева-Шукшина, Сергей Никоненко, Сергей Столяров, Лев Борисов, Георгий Светлани, Николай Крючков, Марина Яковлева.

     

  • 220 лет со дня рождения А. С. Грибоедова

    Творческий путь Александра Сергеевича Грибоедова

    А. С. Грибоедов был человеком разносторонне одарённым. Закончил три отделения Московского университета – словесное, этико-политическое, физико-математическое и получил степень доктора прав. Владел основными европейскими языками, рядом древних языков, знал и восточные языки. Обладал глубокими познаниями в философии, истории, а также был музыкально одарён, причём стремился не только играть, но и писать музыку (сохранились два его вальса). Он проявил себя и как военный, и как экономист, и как талантливый дипломат и государственный деятель.

    Литературные способности Грибоедова проявились ещё во время учёбы. Начавшаяся в 1812 г. Отечественная война резко изменила все приоритеты: литературные опыты пришлось надолго оставить. Несмотря на слабое зрение, он поступил добровольцем в Московский гусарский полк. Непосредственно в боевых действиях Грибоедову принять участие не довелось, о чём он очень сожалел. Хотя характер его службы не особенно располагал к занятиям литературой, Грибоедов стремился использовать свободное время для творчества. Так, в 1814 г. он посылает в журнал «Вестник Европы» «Письмо из Бреста-Литовского к издателю», ставшее его дебютом в печати. В 1816 г. писатель выходит в отставку, а в 1817 г. почти одновременно с А. С. Пушкиным поступает на службу в Коллегию иностранных дел в чине коллежского секретаря.

    Жизнь в Петербурге оказала двоякое влияние на судьбу Грибоедова. С одной стороны, он постоянно стремился расширить круг своих знаний и творческих возможностей. С другой стороны, Петербург затягивал в атмосферу «однообразной пестроты», дружеских пирушек и гусарства. Себя и своих друзей сам писатель в то время называл «пасынками здравого рассудка». Подобная жизнь привела к трагедии: в 1817 г. произошла дуэль А. П. Завадовского с В. В. Шереметевым, закончившаяся гибелью последнего. В таком исходе молва обвиняла Грибоедова, который был одним из секундантов. Закономерной развязкой этого конфликта стала дуэль секундантов – А. С. Грибоедова и А. И. Якубовича. Грибоедов был ранен в руку, но гораздо тяжелее оказалась душевная рана. Писатель решает круто изменить свою жизнь. Он принимает предложение стать секретарём русской дипломатической миссии в Персии и в 1818 г. выезжает на Восток. Там он прилагает огромные усилия для возвращения на родину русских пленных. Внутреннее состояние писателя в то время отчётливо отражено в дневниковой записи: «Бешенство и печаль... Голову мою положу за несчастных соотечественников». И все же именно в этих условиях, которые он сам характеризовал как «дипломатический монастырь», получают окончательное оформление как мировоззрение, так и литературный талант Грибоедова. Основными художественными принципами писателя стали «народность» и «истинность» в их нераздельности. Он ратовал за освобождение русской литературы от элемента подражательности, от механического перенесения на русскую почву заимствованных идей и сюжетов. Грибоедов считал необходимым искать литературный материал прежде всего в жизни современного русского общества, в истории, в народном быте. В противовес возвышенно-вычурному языку произведений сентименталистов и классицистов писатель обращается к городскому просторечию, к тому живому языку, на котором говорили люди его времени.

    В 1822 г. Грибоедова переводят в Тифлис, в штат «главно-управляющего Грузией», командующего Отдельным кавказским корпусом генерала А. П. Ермолова в качестве помощника по дипломатической части. В Тифлисе, в постоянном общении с В. К. Кюхельбекером, Грибоедов пишет два первых действия «Горя от ума». В 1823 г. писатель уезжает в длительный отпуск. Он продолжает работу над своим главным произведением, а также совместно с П. А. Вяземским создаёт оперу-водевиль «Кто брат, кто сестра, или Обман за обманом» (поставлена в 1824 г.). Затем – переезд в Петербург, публикация в альманахе «Мнемозина», который редактировали Кюхельбекер и В. Ф. Одоевский, вольнолюбивого стихотворения «Давид». Завершение работы над пьесой «Горе от ума» и безуспешные попытки добиться разрешения цензуры на её постановку. События 14 декабря 1825 г. не только перечеркнули последние надежды на публикацию, но и поставили под угрозу саму судьбу Грибоедова, хотя непосредственного участия в них писатель не принимал, поскольку находился в это время на Кавказе, его идейная близость к взглядам декабристов была общеизвестной. Положение усугубилось тем, что на следствии по делу о восстании С. П. Трубецкой и Е. П. Оболенский показали, что Грибоедов был принят в их организацию К. Ф. Рылеевым. Однако последний заявил, что он только испытывал Грибоедова, но не обнаружил в нём нужных склонностей.

    До сих пор невозможно с абсолютной определённостью ответить на вопрос: был ли писатель действительно членом тайного общества? На этот счёт существуют две точки зрения. Первая из них даёт утвердительный ответ, исходя из высказывания одного из близких друзей Грибоедова, А. А. Жандра, который спустя много лет после событий на вопрос о степени участия писателя в заговоре ответил: «Да какая степень? Полная». Утверждалось также, что Грибоедов, встречаясь в 1825 г. на юге с Пестелем, выполнял особое задание, будучи эмиссаром Северного общества у южан. Главным же аргументом сторонников этой точки зрения были даже не дружеские связи драматурга с лидерами декабристского движения, а его собственные взгляды на основные проблемы того времени – крепостное право и самодержавие.

    Вторая точка зрения основывается на том, что Грибоедов, имея сходные с декабристскими убеждения, не разделял заговорщических методов борьбы за власть и ощущал всю преждевременность и неподготовленность страны и народа в целом к глубинным переменам. Писателю в этой связи обычно приписывается весьма скептическая по своему настрою фраза: «Сто человек прапорщиков хотят изменить весь государственный строй».

    Как бы то ни было, сторонники обеих точек зрения сходятся в главном: Грибоедову был глубоко чужд установившийся в стране политический режим. Писатель считал необходимым устранить крепостное право, провести серьёзные изменения в государственном устройстве, приложить все усилия для повышения уровня образования всех общественных сословий. Подобное вольномыслие вкупе с показаниями участников восстания возымело соответствующее действие – 22 января 1826 г. писатель был арестован в крепости Грозная и препровожден в Санкт-Петербург. Накануне ареста дружески относившийся к Грибоедову генерал Ермолов успел предупредить писателя, что позволило ему уничтожить ряд рукописных материалов. На следствии он полностью отрицал свою причастность к восстанию, ссылаясь помимо всего прочего на «Горе от ума», где в карикатурном виде был изображён «заговорщик» Репетилов.

    Ввиду отсутствия улик 2 июня 1826 г. Грибоедов был освобождён с «очистительным аттестатом», принят Николаем I, а затем произведён в надворные советники. Негласно за Грибоедовым всё же был учреждён надзор.

    16 июля 1826 г. начинается русско-персидская война, и писатель вновь возвращается на Кавказ, где принимает в своё ведение дела по дипломатическим отношениям с Персией и Турцией. В 1827 г. он участвует в военном походе на Эривань, проявляет храбрость и мужество в ряде сражений, а затем отправляется в персидский лагерь для переговоров. Грибоедов лично формулирует ряд статей Туркманчайского мирного договора и в 1828 г. привозит его для утверждения в Петербург. Писателя встретили торжественно: он был щедро награждён и возведён в должность полномочного министра-резидента России в Персии. Грибоедов использует летние месяцы для литературной работы. Он стремится перейти от комедий к романтическим трагедиям. Совершенствует наброски трагедии «1812 год», герой которой, ополченец из крепостных, отдав все силы борьбе против войск Наполеона, не выдерживает мерзостей крепостного права и кончает жизнь самоубийством. Создаёт на материале закавказского эпоса план трагедии «Родамист и Зенобия», в которой дворцовому заговору противопоставляется стихия народного восстания; пишет первоначальный вариант трагедии «Грузинская ночь», где судьба человека из народа отразила особенности национальной истории.

    Однако закончить начатое писателю не удалось. Два важных дела - взыскание контрибуции и возвращение на родину русских подданных – вынуждают его отправиться в Персию. Ситуация усугублялась противодействием не только фанатично настроенных иранских кругов, но и английской дипломатии. По дороге в Тегеран писатель остановился в Тифлисе, где женился на дочери грузинского поэта и генерала русской службы А. Г. Чавчавадзе, Нине Александровне. В течение  января 1829 г. все дипломатические вопросы удалось разрешить, и Грибоедов уже собирался в обратную дорогу, когда к нему обратились две бежавшие из гарема шахского родственника армянки (по другим данным – грузинки) с просьбой переправить их на родину. Грибоедов предоставил им убежище. 30 января 1829 г. толпа мусульман, подстрекаемая религиозными фанатиками, ворвалась в здание русского посольства. Немногочисленный персонал мужественно защищался, однако численный перевес нападавших был огромен. Все защитники посольства были убиты (спастись удалось только секретарю И. С. Мальцеву). Вместе с автором во время разгрома посольства погибла и рукопись трагедии «Грузинская ночь», над которой работал драматург.

    Тело Грибоедова было опознано по простреленной на дуэли кисти левой руки и отправлено в Тифлис. По дороге траурную процессию встретил Пушкин. «Что вы везете?» – спросил он сопровождавших. «Грибоеда», – отвечали ему. Так поэт узнал о том, что пророческие слова Грибоедова о собственной гибели, сказанные им в Петербурге при расставании, сбылись.

    Персидский шах прислал к русскому императору своих вельмож с извинениями и ценными подарками. Извинения были приняты, межгосударственный конфликт – исчерпан.

    Нина Александровна Грибоедова распорядилась поставить на могиле мужа крест с надписью: «Ум и дела твои бессмертны в памяти русской, но для чего же пережила тебя любовь моя!» Четыре счастливых месяца замужества сменились почти тридцатью годами скорби.

    Грибоедов многое сумел сделать за свою не слишком долгую жизнь. Ещё больше замыслов воплотить не удалось. Из всего – и политического, и экономического, и литературного – наследия писателя самая долгая жизнь суждена была комедии «Горе от ума».

    Источники:

    Портреты А. С. Грибоедова http://er3ed.qrz.ru/griboyedov-gallery.htm

    Гравюра Н. И. Уткина http://feb-web.ru/feb/griboed/critics/tbt/tbt-fron.htm

    Два вальса А. С. Грибоедова http://iplayer.fm/q/вальс+а+грибоедова/

    Горе от ума (Малый театр 1977 год)

    По пьесе А. С. Грибоедова.

    Режиссеры: Виталий Иванов, Михаил Царев.

    Операторы: Юрий Журавлёв, Евгений Русаков.

     

BannerFans.com

  Учительский портал  Образовательный портал Классные-часы.Ру      Сообщество педагогов       

Copyright © 2013. Персональный сайт учителя  Rights Reserved.